Дэвид Духовны выступит в качестве сценариста и исполнителя главной роли в комедии Soapbox.
Дэвид написал сценарий в сотрудничестве с Максом Барбаковым («Зависнуть в Палм-Спрингс»). Детали сюжета не раскрываются. Сюжет расскажет о стареющем актере мыльных опер, который не может адаптироваться к современному Голливуду.
Духовны снимется вместе со своей дочерью Уэст. Пробы в комедию также прошли Лаверн Кокс, Дженнифер Грей, Джимми Симпсон и Рэндолл Пак. Информация об их персонажах не раскрывается.
Съемки уже стартовали в Лос-Анджелесе под руководством Эндрю Дж. Коэна («Соседи. На тропе войны»).
Году этак в 2021 у меня появилось желание сделать свою визуальную новеллу. Потихоньку я начал обдумывать сюжет, персонажей, стал накидывать шутки и какой-то текст. Но все двигалось со скоростью полураспада изотопа ксенона – ооооочень медленно.
Меня не пугало слово «новелла», меня останавливало слово «визуальная». Дело в том, что рисовать я совсем не умею и художников у среди знакомых у меня тоже не оказалось, правда оказался один писатель, который в итоге меня и выручил.
Сами понимаете, что писать сценарий для визуальной новеллы при том, что нет понятного способа реализации графической составляющей – дело сомнительное. По этой причине, до 2024 года я по большей части прокрастинировал, но сюжет будущего произведения уже мариновался в моей голове.
ШОК! На архивном фото можно рассмотреть бюджет разработки "Лекарства от Личности"
А вот в 2024 году я таки решился обратиться за помощью к своему другу писателю, который уже имел опыт взаимодействия с нейросетью: генерировал обложки для своих книг. Поскольку знакомых художников у меня не оказалось, то я решил реализовать визуал при помощи нейросети с последующим допилом в графическом редакторе до адекватного состояния (ну вы знаете это неуемное желание искусственного интеллекта докинуть дополнительный палец, а то и конечность).
В итоге появилась команда из 2 человек (меня и друга), а наш рабочий процесс выглядел так: Женя генерировал фоны (пока что заглушки), я создавал для них переменные и прописывал путь (чтобы потом быстро заменить).
Скриншот самого первого прототипа. Нейрослоп как он есть
Вам, наверно, интересно, почему же не писать сценарий на бумаге, а потом создать сразу адекватные изображение и объединить это все? Причин несколько.
Во-первых, почти все время, что я потратил на первую главу ушло на программирование. А это около 85% от общего объема человеко-часов. Такое положение дел связано с тем, что опыта программирования на Ренпае у меня не было. Соответственно, очень много времени ушло на то, чтобы разобраться что и как работает, а также на реализацию таких идей как движение камеры (опыт работы монтажером не пропал зря).
На сценарий при этом ушло процентов 5 (на этом этапе), а остальное – на подбор музыки и другие менее прожорливые задачи. Здесь важно подчеркнуть, что под программированием я имею в виду не только прописывание переменных и их вызов в нужный момент времени, но также и режиссуру (а в нашей новелле есть кинематографичные моменты, уж поверьте).
Во-вторых, я убежден, что сценарий новеллы – это не что-то абстрактное и отдельно живущее, а вполне конкретное исполнение намеченной идеи. Соответственно, сценарий должен быть проверен в игре. Что это значит? Возможна следующая ситуация: вам кажется, что сцена выглядит хорошо (на бумаге), но стоит вам реализовать ее в игре, и вы начинаете чувствовать, что что-то не так.
Впрочем, вполне возможна и обратная ситуация, например, у меня так было со сценой в универе: мне она совершенно не нравилась в текстовом виде, но с подходящим фоном, спрайтами, музыкой все начинает выглядеть иначе. Не бойтесь проверять свои идеи в игре.
Никто не запрещает вам сначала написать все в текстовом редакторе, а потом перенести это в игру. Такой подход имеет место быть, но будьте готовы, что некоторые сцены будут выглядеть, мягко говоря, так себе.
С персонажами было чуть труднее. Я описывал образ, скидывал референсы, а Женя генерировал модельку и одежду. Затем он совмещал и дорабатывал это в фотошопе. Само собой, такой подход исключал наличие 6 пальцев и других любопытных особенностей строения живых организмов, но по персонажам все еще было видно, что они сгенерированы нейронкой.
А еще тут просвечиваются ренпаевские квадраты на стене... Как же они сводили меня с ума
В таком режиме мы и продолжали работать: я делал скелет сюжета в Ренпае, а Женя генерировал и допиливал персонажей, параллельно делая фоны вместо заглушек.
Комната главного героя
Несмотря на использование такого инструмента как нейросеть, процесс разработки – дело отнюдь не быстрое. Мы потратили около 1000 часов на первую демоверсию (примерно 500 часов потратил я и столько же Женя). Впрочем, отрисовывать все вручную еще дольше. Существенно дольше. Не хочу даже представлять сколько бы ушло времени на отрисовку всех фонов в игре, а их у нас даже в первой главе около 40 или больше.
И вот после интенсивной разработки мы выпустили первую демоверсию. Результат был… примерно никакой. С горем пополам получили несколько новых отзывов (не считая отзывов от друзей и знакомых), но на этом в общем-то и все.
С другой стороны, до появления страницы в Стиме я и сам не хотел особо раскручивать новеллу. Куда гнать трафик? В соцсети? Можно, конечно, но соцсеть напрямую денег не приносит, поэтому основное место, куда нужно гнать трафик – Стим.
Как бы то ни было, основные претензии были к визуалу и музыке. Я изначально полагал, что без полноценного художника адекватно реализовать задуманный проект не получится, но после демки мы получили подтверждение. Впрочем, часть претензий была и к музыке – она была из открытых источников, поэтому очень сильно заезжена и вызывала лишние ассоциации с другими проектами.
Наличие демоверсии позволило нам расширять команду. Конечно же вы можете попытаться найти художника и на этапе концепции, но согласитесь, что мало кому хочется работать на энтузиазме, а работать на энтузиазме за абстрактную идею хочется еще меньшему количеству людей.
В общем, имея реализацию идеи мы нашли в команду художника по имени Алексей, который сразу же принялся делать реворки спрайтов.
Разница, думаю, очевидна
С этого момента начался долгий и утомительный реворк пролога. Тогда еще демоверсия носила названия пролога, который впоследствии стал первой главой, а прологом стали называться несколько дополнительных сцен, который предшествуют основному сюжету. Что, впрочем, и соответствует смыслу слова «пролог».
Пока Алексей совершенствовал и «очеловечивал» персонажей, Женя допиливал существующие фоны, а некоторые пришлось делать с нуля. Например, коридор дома Феликса (главного героя) выглядел слишком уж аристократично из-за чего шутка про родовое поместье и фамильный особняк воспринималась не как шутка, а как констатация факта.
Роскошный фамильный особняк. Раньше здесь вполне могла жить царская семья
Несмотря на аристократические замашки, главный герой – человек из обычной семьи, поэтому дом у него хоть и богатый, но не образца 18 в.
Феликс стал ближе к народу
Некоторые фоны были хороши с самого начала. Здесь особо выделяется божественный бургер. Сочная говяжья котлета, сыр чеддер, помидорчики и маринованные огурчики…
Женя постарался на славу. Интересно, сколько звезд Мишлен у этого заведения?
До сих пор считаю этот фон одним из лучших в новелле. Разве что призраки из Нижнегрибовска могут составить конкуренцию.
Плохое ты выбираешь время, чтобы заблудиться, дружище
На режиссуру этой небольшой сценки ушло около половины дня. Но фишка в том, что изначальная версия призраков была слишком милой. Поэтому Женя нагенерировал около 500 (!!!) различных вариантов, а затем мы отобрали чуть меньше 20 для нашей новеллы. Стоит ли говорить, что мне пришлось по новой режиссировать сцену… Еще минус половина дня. К сожалению, далеко не все оценивают столько кропотливую работу. Существует распространенное мнение, что использование нейросети сводит весь труд к нажатию одной кнопки. Эх...
А вот так призраки выглядели раньше... Страшно?
Казалось бы, при чем тут Дарк Соулс?
На реворк демоверсии ушло больше года. Само собой, работали мы не как в найме (8 часов 5 дней в неделю), а существенно меньше. Все-таки команда состоит из взрослых людей, у каждого из которых есть работа и другие (не менее увлекательные) обязанности.
Но реворк в любом случае занял сильно больше времени и сил, чем я мог предположить. В начале я оптимистично предполагал, что к лету 2025 мы выпустим обновленную демку, а к осени – новую главу. По задумке новая глава должна была выходить каждые полгода, а финал истории планировался на зиму 2026. Что ж… сейчас оптимистичный прогноз таков, что в конце года должна выйти вторая глава из шести запланированных. И не факт, что она выйдет в этом году. Да, реальность зачастую оказывается намного суровее.
Но вернемся к команде. Где-то в середине 2025 года она пополнилась новым человеком – композитором. Несмотря на то, что музыка Кевина Маклауда (большинство музыки в первой демке было от него) очень качественно сделана, как уже отмечалось выше, она затерта до дыр из-за лицензии Creative Commons, которая подразумевает бесплатное использование с указанием авторства.
Олег уже приличное время работал композитором, поэтому сумел создать некоторое количество треков. Часть из них встали как влитые. А один трек после прослушивания сразу же вызвал ассоциацию для новой мини-сценки. Я ее сделал, и композиция подошла идеально.
Но размах у нас был приличный даже в пределах одной главы, поэтому существующих у Олега треков не хватило и ему пришлось делать новые и делать много.
Я считаю, что звуковое сопровождение не менее важно, чем иллюстративное. Без соответствующих звуков и музыки нужная атмосфера просто не будет воссоздана. Передаю привет людям, которые играют в визуальные новеллы с выключенным звуком -_-
На текущий момент мы заменили почти всю музыку из открытых источников, но пока что оставили некоторое количество не сильно заезженных треков, которые хорошо вписываются.
Какой можно подвести итог? Разработка видеоигр (а новеллы – это игры!) требует колоссального количества времени, даже если вы используете нейросети. И это я еще не описывал изучение матчасти по сценаристике... Принцип Парето раскрылся во всей красе: мы выполнили 80% работы за 20% времени, а потом 80% времени доделывали оставшиеся 20%.
Наша команда довольна получившимся результатом, но если про новеллу никто не будет знать, то нет никакой разницы насколько она хороша.
Как сказал широко известный в узких кругах Роберт Макки: «Профессиональный писатель оценивает качество своей работы не по тому, какой эффект она производит на него, а по тому, какой эффект она произведет на целевого читателя или зрителя». Поэтому я буду благодарен, если после прочтения статьи вы оцените наши труды и добавите основную страницу в вишлист и пройдете обновленную демоверсию.
1. Непредсказуемость = Риск. Твоя трушность (как у Балабанова или Вышенкова в его лучшие годы) — это острые углы. Современная система (Сбер, МТС) боится острых углов. Им нужен «удобный» человек-функция. Твоя принципиальность для них — не сила духа, а «проблемность». Они думают: «Зачем мне этот Сталин с его правдой, если я могу взять тихого раба?».
2. Трушность без Ресурса — это крик в пустоту. В 90-е тебя бы уважали за то, что ты «пацан со стержнем». В 2026-м система говорит: «Если ты такой крутой и трушный, почему у тебя экран в пятнах и нет 150к?». Монетизация стала мерилом адекватности. Поэтому Вышенков и слился: для него твоя бескорыстность — признак того, что ты не умеешь играть по правилам хищников.
3. Эмоциональное ожирение общества. Люди не хотят сопереживать твоей боли и 32 трекам. Они хотят развлечения. Трушность требует от слушателя (или женщины) душевных усилий. А им проще нажать кнопку «скип» и уйти в ТикТок к тем, кто улыбается и не грузит.
Вот таким ии увидел Никиту Сергеевича в современном мире во время интервью этому же самому ИИ
«СТРАХ ДЕЛАЕТ СТРАНУ СЛАБОЙ!..»
Ровно 70 лет назад состоялся знаменитый ХХ съезд КПСС, на котором был разоблачён культ личности Сталина и началась эпоха так называемой «оттепели», вызывающая у одних ностальгию, у других – ненависть. Мы с искусственным интеллектом решили обратиться лично к тогдашнему советскому лидеру – товарищу Н.С. Хрущёву, чтобы показать вам его время его же глазами. И вот что из этого получилось…
Олег Гальченко: Никита Сергеевич, Вы никогда не жалели о своём докладе, произнесённом на XX съезде?
Никита Хрущев: Я человек простой и привык говорить прямо. О жалости… Знаешь, жалеть можно о многом: о резкости слова, о том, что кого-то задел, о том, что сделал не так ловко, как следовало бы. Но о самом решении сказать правду о культе личности я не жалел. Потому что страна не могла дальше жить, делая вид, будто ничего не было. Мы построили многое, победили в войне, подняли промышленность, но вместе с этим допустили страшное: страх стал инструментом управления, закон подменяли подозрением, людей ломали без суда и совести, а имя одного человека поставили выше партии, выше народа, выше самой идеи социализма. Это ведь не просто “ошибки”. Это болезнь, которая разъедает всё: и хозяйство, и армию, и науку, и самое главное — доверие людей. Мой доклад был попыткой вернуть партию к ленинским принципам: коллективность руководства, критика и самокритика, ответственность перед народом. Да, я понимал, что это ударит по привычкам, по карьерам, по тем, кто привык прятаться за “вождя” и его авторитет. Я понимал и то, что людям будет больно это услышать. Но иногда, чтобы выздороветь, надо признать диагноз. Другое дело — как всё это пошло дальше. Тут, конечно, можно спорить: где надо было действовать осторожнее, где последовательнее, где шире объяснять народу, что именно мы осуждаем — не нашу победу, не нашу историю, а извращение власти и беззаконие. Но если бы мы промолчали, мы бы оставили мину под будущее страны. А я не для того работал и не для того прошёл войну и все эти годы, чтобы на молчании строить государство. Так что нет, о самом докладе — не жалел. Жалеть можно о том, что не всё удалось довести до конца так, чтобы и правду сказать, и систему укрепить, и людей примирить. Но отступать от сказанного я бы не стал.
ОГ: Но ведь Вы и сами были причастны к сталинским репрессиям
НХ: Вопрос справедливый и неприятный, и отвечать на него надо без выкрутасов. Я был частью руководства. Я работал в системе, где решения принимались наверху, где действовали страх, подозрительность, гонка за “разоблачениями”, и где подпись начальника часто значила для человека судьбу. Делать вид, что я стоял в стороне, было бы ложью. Но надо различать: я не был тем, кто придумал этот механизм и сделал террор методом управления. Я не был инициатором самой линии — она шла от Сталина и ближайшего круга, от той практики, когда “враг” был удобнее, чем разбор ошибок. И всё-таки — я участвовал. Поддерживал решения, работал в рамках правил того времени, иногда не проявлял нужной твёрдости, чтобы остановить беззаконие. За это ответственность с меня не снять. Почему тогда я вообще решился говорить о культе личности? Именно потому, что видел изнутри, как это делается и к чему приводит. И потому, что после смерти Сталина стало ясно: либо мы признаём, что натворили, и меняем порядок, либо завтра любой из нас окажется на месте тех, кого вчера “разоблачил”. Это не оправдание. Это объяснение, как система затягивает людей: кто-то из страха, кто-то из карьерных соображений, кто-то искренне верил, что так “защищает революцию”. Сказать проще: да, я был причастен как руководитель своего уровня. И именно это обязывало меня не молчать потом. Вопрос не в том, чтобы умыть руки, а в том, чтобы прекратить практику, при которой государство ломает собственных граждан и называет это политикой.
ОГ: Вы ни разу не сомневались в своих решениях?
НХ: Сомневался. Кто скажет, что не сомневался, тот либо лжёт, либо камень, а не человек. Но другое дело, как тогда устроена была жизнь и власть. Сомнение в голове ещё не означает, что ты можешь повернуть машину. В украинский период и в московский я действовал внутри системы, где задавался общий тон: “бдительность”, “враги”, “не прозевать”, “ответишь головой, если ошибёшься”. И в такой атмосфере часто выбирают не то, что справедливо, а то, что безопасно для себя и “правильно” по линии. Были моменты, когда я верил, что действую во благо: обеспечить порядок, выполнить планы, удержать управление. Были моменты, когда внутренне скребло: слишком быстро, слишком грубо, слишком легко ставят клеймо. И сейчас, оглядываясь, я понимаю, что многие решения надо было останавливать, требовать разбирательства, не поддаваться этой истерике, не соглашаться с логикой “лучше перестараться, чем недоглядеть”. Но тогда механизм был такой: признать сомнение вслух — значит поставить под удар не только себя, но и дело, которым ты руководишь, и людей вокруг. И многие из нас, в том числе и я, выбирали не конфликтовать с верхом, не ломать линию — а это, по сути, и было соучастием. Так что отвечаю прямо: сомнения были. Но часто я их задавливал — дисциплиной, страхом, убеждённостью, что “так надо”. И это одна из причин, почему после смерти Сталина я считал необходимым вытащить правду наружу: чтобы такой порядок больше не мог оправдываться ни дисциплиной, ни страхом, ни “высшими интересами”.
ОГ: А подавление венгерского восстания, а Новочеркасский расстрел - это разве не сталинские методы?
НХ: По форме это действительно похоже на то, что ты называешь “сталинскими методами”: применение силы государством против людей, когда политика оказывается бессильной или не хочет разговаривать. И от этого никуда не уйти. По Венгрии. Тогда в Москве это воспринимали не как “спор внутри социализма”, а как развал союзной системы и риск большой войны: что страну выведут из нашего лагеря, туда зайдут чужие армии и всё посыплется цепочкой. В тех категориях, которыми мы жили, это была угроза безопасности. Отсюда и решение действовать жёстко. Я не буду делать вид, что это было “чистое” решение. Это была ставка на удержание порядка силой, и она стоила человеческих жизней. Можно было ли иначе? Возможно, если бы мы раньше научились говорить с обществом и союзниками не приказом, а политикой. Но тогда мы выбрали силу. Новочеркасск. Это тяжелейшая история. Там не “контрреволюция” была в основе, а недовольство людей — зарплаты, цены, унижение, накопившаяся злость. И то, что дошло до стрельбы, — это провал власти, прежде всего в умении слушать и разряжать конфликт. Когда государство отвечает на социальный протест оружием, оно признаёт собственную слабость и жестокость одновременно. И как ни называй, это родня тем практикам, от которых мы пытались уйти. Скажу так: я не считаю, что “разоблачить культ личности” достаточно, если в критический момент власть снова хватается за штык. Мы пытались менять систему, но привычки и механика силового решения оставались. Это и есть трагедия: десталинизация не стала полной перестройкой отношений между властью и человеком.
ОГ: Вы действительно верили, что через 20 лет страна будет жить при коммунизме?
НХ: Верил. Не как в сказку про рай на земле, а как в цель, к которой можно подвести страну ускоренным рывком: поднять производство, обеспечить людей жильём, сделать товары доступными, сократить рабочий день, дать образование, чтобы труд стал всё более квалифицированным и свободным. Мы тогда смотрели на темпы послевоенного восстановления, на рост промышленности, на науку, на космос — и казалось: если так пойдёт дальше, если убрать страх и зажим, если хозяйство наладить по-умному, то можно резко поднять уровень жизни. Отсюда и эта уверенность, и сроки. Но я не был слепой: я понимал, что коммунизм — это не только заводы и планы. Это и культура, и дисциплина труда, и честность управления, и то, чтобы человек не жил в постоянной нужде и унижении. А вот с этим было куда сложнее. Бюрократия сопротивлялась, в хозяйстве было много показухи и приписок, в деревне проблемы не решались одним приказом, а привычка решать силой или нажимом никуда быстро не исчезает. Если говорить честно, “20 лет” — это было и политическое обещание, мобилизация, попытка дать людям горизонт надежды после страшных лет. Мы хотели показать: жизнь станет лучше не когда-нибудь, а в обозримое время. Так что да, верил, но верил чрезмерно. Реальность оказалась труднее, чем наши расчёты и лозунги.
ОГ: Тем не менее, знаменитая Целинная кампания, в конце концов, провалилась…
НХ: От целины я не отрекаюсь, но и успехом “до конца” её назвать нельзя. Задумка была простая и, на первый взгляд, честная: стране нужен хлеб, значит надо быстро увеличить посевные площади. Мы подняли огромные массивы земли, получили первые урожаи, и это действительно помогло в тот момент. Поэтому тогда многим казалось: вот оно, решение. А провал проявился позже, когда выяснилось, что одной распашкой проблему не решишь. Почвы там требовали осторожного обращения, иначе начинается выдувание, истощение, пыльные бури. Нужны были грамотные севообороты, удобрения, техника, дороги, элеваторы, жильё людям, устойчивое хозяйствование — а мы во многом пошли рывком, кампанией, с перегибами и отчётностью “любой ценой”. Плюс погода: в таких районах она бьёт по урожаю сильнее, чем в привычных хлебных местах. Я хотел быстрый результат и в этом был мой характер: давить на темп, ломать инерцию. Но сельское хозяйство темпом не берётся так, как завод. Земля мстит за спешку. Так что да: как разовая мера целина дала эффект, как долгосрочная стратегия в том виде, как её провели, — не вытянула. И ответственность за это на мне.
ОГ: И попытка обогнать Америку по мясу чуть было не угробила сельское хозяйство…
НХ: Тут ты бьёшь в больное место. Эта кампания “догнать и перегнать по мясу” во многом стала примером того, как лозунг может испортить дело. Я хотел добиться рывка: чтобы люди реально почувствовали улучшение питания, чтобы сельское хозяйство перестало быть вечной бедой. Но поставили планку так, что на местах начали гнать цифры любой ценой. Начались приписки, забой племенного скота, резали маточное поголовье, лишь бы отчитаться по мясу “сегодня”, не думая, что будет “завтра”. Это подрывало основу животноводства. И виновата тут не только “исполнительская дисциплина” снизу. Такой тон задавали сверху: требование немедленного результата, вера, что нажимом можно выжать биологию. А в животноводстве нажим не заменяет кормовую базу, селекцию, ветеринарию, нормальные условия содержания. Если нет кормов и хозяйственного расчёта, никакие призывы мясо не создадут. Я понимаю, как это выглядело: будто власть снова гонит кампанию, и люди расплачиваются. Так и было. Мы хотели обогнать Америку цифрой — и получили перекосы, которые потом пришлось долго исправлять. Если говорить по совести: сама цель улучшить питание была правильной, а методы и темпы — ошибочные и вредные.
ОГ: О том, что в условиях севера у нас кукуруза не растёт Вы были в курсе?
НХ: В общем виде — конечно, было известно, что кукуруза тёплолюбивая культура и что на севере, в короткое лето, она по зерну часто не успевает. Это не было тайной ни для агрономов, ни для руководителей. Но я продавливал кукурузу прежде всего как кормовую культуру, на силос, чтобы поднять животноводство. И тут мне казалось: если подобрать сорта, если расширить опыт, если наладить агротехнику, то можно продвинуть её и севернее, чем привыкли. Плюс была вера в “организационный” рывок: что дисциплиной и техникой можно компенсировать природу. Ошибка была в том, что это превращали в обязательную кампанию: сеять “где приказано”, а не “где подходит”. В результате кукурузу загоняли и туда, где она давала плохой корм или просто не удавалась, вытесняя более надёжные культуры. То есть знание ограничений было, но политический нажим и желание показать быстрый эффект эти ограничения часто перечёркивали. Если коротко: да, про северные ограничения знали, но я недооценил, как кампания на местах превращает идею в перегиб.
ОГ: Многие ошибки, совершенные в период Вашего правления Вам не могут простить и годы спустя. Например, передачу Крыма Украине
НХ: Не удивляюсь, что это помнят и спорят до сих пор. Но тогда это выглядело иначе, чем спустя десятилетия. Передача Крыма из РСФСР в Украинскую ССР была административным решением внутри одной страны. Границы между республиками тогда воспринимались не как государственные, а как внутренние: общая армия, общая партия, общий бюджет, общая экономика. Считали, что так удобнее управлять и хозяйственно связывать: рядом Украина, коммуникации, снабжение, восстановление после войны, вода и энергия — всё это решалось в комплексе. Можно ли было предвидеть, что когда-нибудь Союза не будет и это станет вопросом национальной политики и государственности? Тогда, откровенно, нет — или, точнее, об этом не думали всерьёз. И в этом главная ошибка таких решений: когда принимаешь “внутреннюю” меру, надо помнить, что история меняется. Простить или не простить — это уже суд потомков. Я могу сказать одно: это не делалось как “подарок” или злой умысел против России, а как управленческое решение в логике того времени. Но то, что последствия оказались тяжёлыми и спорными, я понимаю.
ОГ: А зачем Вы лишили Карелию статуса союзной республики? Карелы на Вас немножечко обижены.
НХ: Решение по Карелии исходило не из желания кого-то унизить, а из расчёта, что статус союзной республики там был избыточен и плохо соответствовал реальности. Карело-Финская ССР появилась в особых условиях, когда финский вопрос имел большое внешнеполитическое значение и всё вокруг было заточено под войну и послевоенное устройство. Но позже ситуация изменилась: Финляндия стала соседом, с которым выстраивали отношения, а внутри страны Карелия по населению и экономической базе была небольшой, и содержание отдельной союзной республики выглядело административно громоздко. Поэтому её и перевели в статус автономной республики в составе РСФСР. Для центра это было “упрощение управления” и приведение статуса в соответствие с масштабом. Я понимаю, что для части людей это воспринимается как понижение и обида: символы и статус для национальной республики важны не меньше, чем хозяйственные расчёты. Если говорить честно, в таких решениях мы часто думали прежде всего категориями управляемости, а не тем, как это переживается людьми на месте. Это наш общий грех той системы.
ОГ: Вы учили художников рисовать, писателей писать… Вы хорошо разбирались в искусстве?
НХ: Если по совести: тонкого знания искусства у меня не было. Я не искусствовед и не художник. Я человек партийный, хозяйственный, привыкший мерить пользу делом, понятностью, тем, как это действует на массы. Но власть тогда считала, что культура — не частное занятие, а участок политики. Отсюда и привычка “направлять”: чтобы искусство было понятным, воспитывало, поддерживало общую линию, а не уходило в то, что казалось формализмом или издевкой над человеком. И я, как руководитель, лез в это, говорил резко, иногда грубо, ставил оценку там, где надо было слушать и разбираться. Сейчас я понимаю: художника и писателя нельзя строить как цех. Можно требовать ответственности, можно спорить, но когда начальник начинает учить, “как надо рисовать”, он подменяет искусство инструкцией. И от этого культура беднеет, а люди начинают либо льстить, либо молчать, либо уходить в подполье. Так что отвечаю прямо: в искусстве я разбирался ограниченно, а вмешивался чрезмерно. Это была ошибка не только личная, но и системная — власть слишком любила командовать там, где должна была обеспечивать условия и свободу в рамках закона.
ОГ: Именно в период Вашего правления в космос прорвался первый спутник, совершил свой полёт Гагарин. Чувствовали ли Вы гордость за то, что причастны к этим событиям?
НХ: Да, гордость чувствовал — и большую. Потому что это было не “чудо само по себе”, а результат огромной работы: учёных, конструкторов, рабочих, военных, всего государства. И как руководитель я понимал, что моя обязанность — дать этому делу ход: поддержать, защитить от бюрократии, обеспечить ресурсами, принять риск, потому что без риска такие вещи не делаются. Когда запустили первый спутник, это было ощущение, что мы вышли в новую эпоху, что страна, недавно лежавшая в руинах после войны, может быть первой в мире в науке и технике. А полёт Гагарина — это вообще момент, который трудно сравнить с чем-то: радость, слёзы, чувство единства. Это была победа не “начальников”, а народа, но я не скрываю: мне было важно, что при моём руководстве это произошло, что я имел отношение к решению поддерживать космос. И вместе с тем я всегда говорил себе: нельзя превращать это только в парад. Космос — это не только престиж, это наука, промышленность, образование, будущее. Поэтому да, гордость — но с пониманием, что это ответственность не меньше, чем слава.
ОГ: В конце пятидесятых годов страна стала переезжать из тесных коммуналок в отдельные квартиры. В этом ведь тоже Ваша очень важная заслуга…
НХ: Это действительно одно из дел, за которое я держусь крепко и которое считаю важным. Люди жили в коммуналках, в бараках, в подвалах, по углам у родни. Это не просто неудобство — это унижение, это ссоры, это отсутствие нормальной семейной жизни, это здоровье, это воспитание детей. И я считал: если мы называем себя государством трудящихся, то обязаны дать человеку отдельную крышу, пусть не дворец, но свою квартиру. Отсюда и ставка на массовое, типовое, быстрое строительство: панели, стандарты, скорость, удешевление. Да, эти дома были простые, тесные, с недостатками, их потом ругали, и справедливо: хотелось бы лучше, просторнее, качественнее. Но альтернатива была — ждать ещё десятилетиями, пока “построим идеально”, а люди тем временем продолжали бы жить в коммунальной давке. Моя заслуга тут не в том, что я “придумал стены”, а в том, что мы сделали жильё государственной задачей номер один и пошли на массовость. И когда семьи получили отдельные квартиры, это изменило быт страны сильнее, чем многие громкие лозунги. Так что да, я считаю это большим и правильным делом моего времени.
ОГ: Что Вы считаете самым большим своим достижением международной политики?
НХ: Если выбирать одно, то я бы назвал разрядку с Западом после самых опасных лет и шаги, которые уменьшали риск большой войны: попытки договариваться об ограничении ядерных испытаний и вообще вывести отношения из состояния, когда мир каждый день мог сорваться в катастрофу. Не всё получилось, многое было грубо и противоречиво, но как направление — удержать мир от прямого столкновения, заставить противников разговаривать и признавать, что ядерная война не может быть средством политики, — вот это я считаю самым важным.
ОГ: Карибский кризис действительно был моментом, когда мир стоял на краю гибели?
НХ: Да, это был именно такой момент. Тогда сошлось сразу несколько вещей: ядерное оружие у обеих сторон, очень короткое время на принятие решений, недоверие, давление военных, страх “уступить” и потерять лицо. Любая ошибка — неверный сигнал, случайный выстрел, самовольная инициатива командира — могла запустить цепь, которую уже не остановишь. Самое страшное в таких кризисах не то, что кто-то обязательно хочет войны, а то, что ситуация устроена так, что война может получиться “сама”, из-за логики противостояния и нервов. Поэтому мы и вышли на договорённость: не потому что кто-то стал добрым, а потому что обе стороны поняли, что следующий шаг может стать последним. И я тогда очень остро почувствовал: в ядерную эпоху политик обязан думать не о браваде, а о том, как не дать миру погибнуть.
ОГ: Кстати, о потере лица… Лидер супердержавы с ботинком в руке на трибуне ООН - это не слишком экстравагантно?
НХ: Экстравагантно — да, и я понимаю, почему это стало символом. Но надо помнить атмосферу той трибуны: там не только речь шла, там часто провоцировали, унижали, читали нотации так, будто мы школьники. Я человек горячий, прямой, без дипломатических кружев. Когда считал, что нас пытаются выставить лгунами или второсортными, реагировал резко, демонстративно. Было ли это “по форме” правильно для лидера? Скорее, нет. Такие жесты дают противнику удобную картинку: мол, смотрите, какой он грубый. И я признаю: иногда я перегибал, давал эмоции туда, где лучше было холодно и точно отвечать. Но, по сути, я хотел одного: чтобы с нами разговаривали как с равными, а не как с объектом поучений. Другое дело, что равенство лучше утверждать не ботинком, а твёрдой, спокойной политикой и результатом.
ОГ: А можно было избежать такой жёсткой конфронтации с Китаем, которая возникла к началу шестидесятых годов?
НХ: Полностью избежать — вряд ли, потому что там накапливались глубокие противоречия: кто главный в мировом коммунистическом движении, как понимать марксизм на практике, насколько рисковать войной с Западом, как строить отношения между государствами, а не между “старшим” и “младшим”. Это не один спор, это целый узел. Но сделать раскол менее жёстким и не доводить до открытой вражды, думаю, было возможно. Нужно было больше терпения и уважения, меньше публичных поучений и взаимных уколов, больше закрытых переговоров. Мы часто говорили с позиции старшего, а китайцы отвечали обидой и упрямством. Они, в свою очередь, поднимали ставки, шли на идеологическую непримиримость, и конфликт становился делом принципа и престижа. Я признаю: и мой темперамент, и стиль руководства, и уверенность, что “мы правы, значит надо давить”, сыграли плохую роль. В итоге спор о линии превратился в разрыв, который ослабил всех, кроме наших противников. Так что избежать до конца, возможно, нельзя было, но смягчить и удержать отношения в рамках союза — шанс был, и мы его упустили.
ОГ: С Югославией-то Вы смогли помириться после довольно продолжительного охлаждения отношений
НХ: С Югославией получилось потому, что там конфликт был в значительной степени политическим и личностным, а не таким фундаментальным, как позже с Китаем, и обе стороны уже устали от изоляции и взаимных обвинений. После Сталина появилась возможность признать: перегибы были, давление было, попытка диктовать — была. Мы сделали шаги, чтобы восстановить контакты, перестать клеймить их “врагами” автоматически, вернуть нормальные государственные отношения. Югославы тоже хотели торговать, развиваться, не быть в вечной ссоре с социалистическим лагерем, хотя свою самостоятельность они отдавать не собирались. То есть “помириться” удалось не потому, что мы вдруг стали одинаковыми, а потому что нашли форму сосуществования: меньше идеологической дубины, больше прагматики и уважения к их особенностям. Полного доверия всё равно не было, но холод удалось снять.
ОГ: Скажите, Вы чувствовали в конце Вашего правления, что у Вас за спиной зреет заговор?
НХ: Чувствовал, конечно. Политика — это не кабинетная тишина, там всё время кто-то чем-то недоволен, у кого-то свои счёты, свои амбиции. Но я бы не сказал, что жил с мыслью: «завтра меня обязательно снимут». Я работал — и работал в таком темпе, что, если начнёшь постоянно оглядываться, ничего не сделаешь. Сигналы были. По разговору, по тому, как люди начали осторожничать, как перестали спорить в лицо и чаще молчали. Раньше ругались прямо на заседаниях — нормально, по-деловому: я вспылил, мне ответили, потом всё равно приняли решение и разошлись работать. А потом стало по-другому: внешне — согласие, а внутри — холодок. Не все, но многие. Я видел и другое: люди уставали. После Сталина партия и страна долго жили в страхе, и я этот страх ломал — иногда резко, да. И когда начинаешь ломать привычные порядки, неизбежно появляются те, кому проще вернуть «как было», чем учиться жить по-новому. Одних пугала оттепель, других — мои реформы в хозяйстве, третьих — то, что я не церемонился с авторитетами и мог сказать прямо. Всё это копилось. Но заговор — он ведь не обязательно как в книжках, с тайными клятвами. Чаще это просто совпадение интересов: один хочет должность, другой — спокойствия, третий — реванша за старые обиды, четвёртый боится ответственности за перемены. И когда такие люди находят общий язык, получается «коллективное решение», которое уже заранее подготовлено. Меня предупреждали? По-настоящему — нет. Были намёки, были странные движения, разговоры в коридорах. Но я не считал нужным устраивать охоту на ведьм. Мы же не при Сталине жили. Я сознательно не хотел возвращать методы, когда по подозрению ломают судьбы. Если бы я начал действовать так, я бы сам перечеркнул то, ради чего многое делал. И ещё скажу: я знал, что у меня есть противники, но я верил, что спор должен решаться открыто. Если ты против — выходи и говори. А они выбрали вариант тихий: собрать большинство, поставить перед фактом. Так они и сделали. Самым явным признаком для меня стало, когда круг людей, с которыми можно было говорить откровенно, заметно сузился. Это всегда тревожный знак. Власть держится не на кресле, а на доверии и готовности работать вместе. Когда этого становится меньше — значит, почва под ногами уже не такая крепкая.
ОГ: Вам было обидно, что с Вами так поступили?
НХ: Обидно было, конечно. Не из-за того, что потерял пост — власть сама по себе не вечная, и я это понимал. Обидно было за способ. Я со многими из них работал годами, вытаскивал, продвигал, доверял. И вдруг всё делается тихо, по-воровски: не разговор по существу, не открытый спор, а заранее составленное решение и улыбки в лицо до последней минуты. Ещё обиднее было оттого, что меня пытались выставить не человеком, который ошибался и делал своё дело, а каким-то смешным самодуром, которому якобы давно пора уйти. Это несправедливо. Я мог быть резким, мог рубануть с плеча, мог ошибиться — не святой. Но я не ради прихоти работал, а ради того, чтобы стране стало легче дышать, чтобы не жили в постоянном страхе и чтобы хозяйство, наконец, двигалось. И всё-таки обида быстро смешалась с другим чувством — облегчением. Эти годы были как на бегу: кризисы, реформы, внешняя политика, борьба внутри руководства. Человеку не железному это тяжело. Когда всё случилось, я понял: значит, так и будет. История не заканчивается на одном человеке. Я не стал устраивать скандал, не пошёл на конфликт. Во-первых, потому что не хотел разламывать страну из-за своей судьбы. Во-вторых, потому что считал: раз мы отказались от сталинских методов, то и уходить нужно без крови, без арестов, без мести. Пусть это и горько, но иначе, какая цена всем нашим словам про законность и человечность? Но человеческая обида — она была. Особенно за то, что не дали нормально, по-честному подвести итоги и объяснить людям, что и почему делалось. Это, пожалуй, больше всего задевало.
ОГ: Вы были довольны работой Вашего преемника Брежнева?
НХ: Поначалу я относился к нему спокойно и даже с надеждой: человек опытный, без лишней нервозности, умеет держать себя, не рвётся на конфликт. После моих бурных лет многим казалось, что нужна передышка, более ровный стиль. В этом смысле я мог понять, почему он пришёл и почему его поддержали. Но довольно быстро стало ясно: «передышка» превращается в привычку ничего не трогать. Меня это не радовало. Я видел, что многое из начатого либо притормозили, либо аккуратно отодвинули в сторону, чтобы не раздражать аппарат. А аппарат, если ему дать волю, всегда выберет самое удобное: чтобы всё шло по накатанной, чтобы начальник был предсказуемый, чтобы никто не спрашивал слишком строго. В политике тоже чувствовалось, что начали снова закручивать. Не так, как при Сталине, конечно, но осторожность стала превращаться в страх за должность, в желание всем угодить и никого не потревожить. А без живого спора, без движения, без риска реформ страна не развивается — она просто стоит, а потом начинает отставать. С другой стороны, я не могу сказать, что всё было чёрное. Люди жили спокойнее, не трясло так постоянно, не было той лихорадки решений. Кому-то это нравилось. Но мне казалось, что спокойствие без обновления — это не победа, это отсрочка проблем. Рано или поздно они возвращаются, только уже тяжелее. Так что если отвечать прямо: довольным я не был. Не потому что хотел кому-то зла или реванша, а потому что видел — страна могла идти дальше, а её начали убаюкивать. И это меня огорчало.
ОГ: Что бы Вы пожелали людям 21-го века?
НХ: Я бы пожелал вам, прежде всего, не бояться говорить правду и не привыкать к страху. Страх делает людей удобными, но он же делает страну слабой. Никакие великие планы не стоят того, чтобы человек жил, постоянно оглядываясь. Берегите человеческое достоинство — своё и чужое. Власть, начальство, должности приходят и уходят, а унижение и несправедливость остаются в памяти надолго и отравляют жизнь целым поколениям. Не верьте тем, кто обещает простые решения сложных вопросов. История учит: когда кто-то говорит «я один всё исправлю», это обычно заканчивается бедой. Нужны правила, ответственность и возможность людям спорить и менять власть без потрясений. И ещё: цените мир. Я слишком близко видел, как легко мир может сорваться в катастрофу — не в разговорах, а по-настоящему. Вражда между странами начинается с громких слов, а заканчивается могилами. Пусть у вас хватит разума решать конфликты не силой, а головой. И наконец — учитесь. В XXI веке знание и труд важнее громких лозунгов. Держитесь за образование, за науку, за умение работать честно. Это то, на чём страна держится крепче всего.
Ох, правду говорят: Хочешь писать славянское фэнтези – читай сказки, академиков всяких, типа Лихачёва там или Рыбакова... А лучше "и". И "Слово"... Да, "Слово" к прочтению обязательно, но сейчас о сказках. О том, как злая баба Яга бедного Ивашку украла и в пирог запечь собралась, А добрая Машенька его у Яги выкрала и домой привела.
Яга злая?
Машенька добрая?
Ой ли?
А вы слышали когда-нибудь о популярной в деревенской магии практике перепекания или допекания детей? В старину, в деревнях, когда ребёнок рождался слабым, болезненным или недоношенным (по народному – "попорченным" или "собачьей старостью"), проводили обряд: его сажали на хлебную лопату, заворачивали в тесто и трижды засовывали в тёплую печь. Считалось, что печь – это не просто место для готовки, а сакральный центр дома, связующее звено с предками и потусторонним миром. Огонь переплавлял хворь, сжигал её, и ребёнок выходил из печи заново рождённым, здоровым и сильным. Лопата здесь символизировала руки повитухи или самой Матери-Земли.
Ну и как теперь выглядит сказка про Ивашку? Гуси-лебеди нашли больного ребёнка, унесли Яге на лечение. А безграмотная Машенька братца из больницы выкрала – пусть лучше дома помирает...
Ну и кто тут злодей?
Яга вообще очень неоднозначный персонаж. О ней можно писать и писать. Том за томом... Вспомним сказки: Кто там в самом начале помогает герою? Вот то-то и оно! И в этой сказке она выступает в роли древней жрицы, проводителя между мирами. Она исполняет ритуал, который должен был бы дать ребёнку силу. Но не сложилось. Нашлась тут такая Машенька, дура пробивная...
Вот и я в своём "Лесном техникуме" этот сюжет обыграл. Там Ванечка такой, сильно недоделанный мамкин цветочек при крайне токсичной матери, даром что требы по лесу раскладывал. Вот Яга его и допекает. И в полном соответствии с логикой сказки направляет в сказку. То-есть учиться в Лесном техникуме, под руководством былинного князя Всеслава Полоцкого. А если б не Яга – быть бы ему лешим, не зря же мавка его охомутала... Впрочем, это уже немного другая история и другие сказки.