Серия «Ночные ужасы»

18

Ужасы: Борщ на первом этаже

Серия Ночные ужасы
Борщ на первом этаже

Борщ на первом этаже

Почтовый ящик Людмилы Петровны не закрывался.

Я это понял не сразу. День третий был, или пятый — вообще запутался. Но точно помню: газеты из щели торчали, как язык собаки в жару, и каждое утро туда попадала новая. Кто это ещё бумажные газеты читает? «Аргументы и факты» — да, этот кто-то точно читал. Жила она тут: третий подъезд, первый этаж, вторая квартира.

Я над ней.

То есть был.

Нет, жил. Живу. Формально вроде живу — спим там, едим, коммуналку плачу. Только вот после того четверга я минимизирую время в этом месте, и если вы слушаете, то сами поймёте почему.

Число одиннадцатое — вот тогда запах появился. Сначала думал, что не одиннадцатое, потом вспомнил: как раз ёлку на помойку волок в феврале (да, знаю, странно), и в подъезде вонь такая — кислая, давящая. Канализация, подумал. Хрущёвка, старая, трубы ещё при Брежневе менялись, потом только ржаветь начали. Обычное дело для таких домов.

Прошла неделя. Запах стал другим.

Сладким. Но не печеньем пахло.

Вы представляете? Или не хотите. И правильно, не стоит. Но скажу всё равно: это запах мяса, которое уже не совсем мясо, а превращается во что-то... в землю. В какую-то химию. В тяжёлую, приторную гадость, которую не перебивает ни морской бриз из баллончика, ни три слоя малярного скотча на решётке. Я пробовал. Всё пробовал.

Двадцать третьего февраля позвонил участковому (запомнил, потому что праздник). Денис Сергеевич, молодой, ушастый, вечно с папкой под мышкой. Пришёл только двадцать пятого.

Вскрыли дверь.

За спиной у Дениса Сергеевича я стоял, смотрел, как слесарь Толик из ЖЭКа монтировкой замок ковыряет, матерится вполголоса (уважение, видимо, либо к мертвецу, либо к участковому — не разобрать). Щёлк. Дверь открывается сантиметров на десять и упирается.

В цепочку.

Которая изнутри.

Денис Сергеевич глядит на меня. Я на него. Толик — «ё-моё» — и кусачками цепь перекусывает.

В прихожей порядок. Тапочки: бордовые войлочные, задники стоптаны, и ещё мужские, клетчатые, размер сорок четвёртый наверное. Людмила Петровна — ну, бабушка была, нога тридцать седьмого-восьмого. Мужские тапочки — это не должно быть. Это не может быть.

Мы прошли дальше.

Людмила Петровна в кресле. Старое, продавленное, зелёный гобелен с какими-то цветами (лилии там или что-то в этом роде). Сидит прямо, руки на подлокотниках, голова чуть в сторону, как будто уснула перед телевизором. Только.

Уснула не очень.

Плазма работала. «Самсунг», новенький, приличный. На экране — «Слово пацана», сезон второй, я по заставке узнал. Звук тихий, но в полной тишине казалось, что оглушительный. Макс Корж оттуда — медленная, басистая песня. Саундтрек какой-то.

Денис Сергеевич — бледный весь.

Я — нет. Я вообще ничего не ощутил, только запах (плотный, как одеяло) и какую-то тупую растерянность. Не страх. Страх — это потом, ночью. Сначала просто не могу сообразить.

Потом кухня.

Денис Сергеевич туда пошёл, я вслед (зачем — не понимаю, ноги сами несли). Кухня маленькая, метров шесть, окно во двор, занавески в ромашку. Газовая плита, раковина, холодильник белый, гудит. Обычная кухня в обычной квартире.

В сушилке — посуда. Две тарелки, две ложки, кружка.

Две штуки.

На плите стоит кастрюля. Эмалированная, синяя, край отколот. Денис Сергеевич крышку поднял.

Борщ.

Свежий. Тёплый ещё, почти горячий. Сметана, укроп сверху зелень, видно. Запах борща — он пробил весь остальной ужас, и на секунду мне — по-детски, по-домашнему — стало хорошо. А потом... дошло.

Людмила Петровна в кресле сидит. Три недели сидит. Борщ кто-то варил.

На столе счёт за электричество. Оплачен, печать Сбербанка, число: двадцать второе. Вчера было. Людмила Петровна умерла в начале февраля — третьего, четвёртого числа, по предварительным оценкам.

Счёт оплатили через девятнадцать дней после смерти.

Мы вышли. Денис Сергеевич дверь опечатал, бригаду вызвал. У него руки не дрожали — молодец. У меня дрожали. Я на второй этаж подернулся, оба замка запер.

Потолок подо мной — её потолок.

Тишина.

В одиннадцать ночи услышал шаги.

Подо мной. В её квартире. Опечатанной. Шаркающие, не спешные, туда-сюда — от комнаты к кухне. Маятник какой-то. И потом — звук. Не сразу сообразил какой.

Кто-то конфорку включил.

Газовая плита, пьезоподжиг, щёлк — это я слышал тысячу раз. Щёлк. Гудит газ.

Денису Сергеевичу звонить не стал. Что я скажу? «Там ходят»? В опечатанной квартире мертвой старухи? Он подумает, что я с ума сшёл.

Лёг спать. То есть лёг. Спать не спал.

Три ночи — телевизор снизу. Тихо, но я узнал мелодию. Макс Корж. Знакомое дело.

Утром спустился. Печать целая. Не тронута.

Из-под двери — борщ. Свежий, пахнет.

Я три минуты стоял перед этой дверью (или десять, или тридцать секунд — не уследил). За дверью тишь. Потом, я готов клясться, кто-то тарелку на стол поставил. Фарфор о клеёнку — мягкий звук, домашний.

Тапочки. Шлёп-шлёп. К двери.

Я вверх так быстро, что ступень пропустил, колено об край — содрал. Тридцать четыре года, прораб по профессии, я не верю ни во что сверхъестественное, но я содрал колено, убегая от звука тапочек.

Через два дня тело вывезли. Эксперты ещё раз дверь открывали. Я со своего этажа подсматривал. Один вышел покурить, говорит другому:

«Борщ свежий, в кастрюле. Сегодня варен. Квартира два дня запечатана, окна закрыты. Кто, блядь, борщ готовит?»

Коллега молчит. Докурили. Ушли.

Снова ночь. Опять шаги. Снова конфорка. Телевизор.

Неделя прошла — я съехал. Снимаю однушку в Бирюлёво, далеко от работы, но подальше от третьего подъезда подальше.

Свою квартиру выставил на продажу. Приходят люди, смотрят, кивают — и отказываются. Все. Каждый раз. Риелтор говорит: рынок плохой. Я думаю: не рынок.

Вчера звонила Валентина. С третьего этажа. Соседка.

«Ты слышишь? Снизу?»

Я соврал. Сказал нет.

«А я слышу. Каждую ночь. Ходит, ходит. Борщом пахнет. И интересное такое...»

«Что?»

«Газ отключили. Свет, воду — тоже. А пахнет. Каждое утро. И эти тапочки, боже, шлёп-шлёп, шлёп-шлёп...»

Положила трубку.

Я сижу на кухне в своей бирюлёвской однушке. Час ночи. За окном — двор, фонарь, мусорные баки.

Ничего.

И вот я слышу.

Подо мной. Первый этаж.

Шлёп-шлёп.

Шлёп-шлёп.

Запах. Борщ. Свежий, с укропом.

Но я на первом этаже. Подо мной подвал.

Подвал.

Щёлк — конфорка.

Подпишись, ставь 👍, Пушкин бы подписался!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/borsch-na-pervom-etazhe

Показать полностью
20

Ужастик: Клиентка без записи

Серия Ночные ужасы
Клиентка без записи

Клиентка без записи

Часть цикла «Раздел 1:01» на ЯПисатель.рф

Лариса закрывала салон в десять. Всегда в десять. Привычка, что ли.

Ольга Михайловна — последняя клиентка, стрижка с окрашиванием — ушла в девять сорок, оставила двести рублей чаевых и разлилась по воздуху «Шанелью» (или подделка? неважно). Инструменты убраны, зеркала протёрты, музыка выключена.

Тишина.

Лариса слушала эту гулкую, почти чувствуемую на коже тишину, которая заполняла салон после целого дня чужих голосов, требований, жалоб на бывших. Спорт, работа, мужчины — всегда одно и то же. А в тишине можно было просто стоять, не думая ни о чём.

Седьмого марта. Завтра выходной — спать до одиннадцати, потом к маме на пироги, потом вообще ничего. План хороший, насколько план может быть хорошим, когда ты уже знаешь весь набор вариантов жизни наизусть.

Звонок.

Не телефон, дверь. Кто-то дёрнул ручку, потом постучал — решительно, но в меру. Лариса на часы: 22:14. Салон закрыт. Вывеска выключена. Жалюзи опущены. А она — в тапочках, без лица, пучок на затылке.

Стук повторился. Вежливый стук, такой, который трудно игнорировать.

К двери подошла медленно, отодвинула жалюзи ровно на палец. На крыльце стояла женщина. Молодая, лет двадцати пяти может быть, или чуть младше. Пальто тёмное, длинное, застёгнутое как-то чересчур аккуратно. Волосы чёрные, и они — мокрые, прилипли ко лбу. Дождь был? Лариса не помнила. Вроде бы нет.

— Закрыто, — сказала сквозь стекло.

Женщина улыбнулась. Спокойно. На паспортном фото так улыбаются — нижняя половина лица включена, верхняя нет.

— Укладку. Мне нужна. — Голос как-то глухо звучал. — Завтра... нужно. Праздник же.

Между ними было только стекло, но голос всё равно казался издалека, из-за стены.

Лариса хотела отказать (правда хотела), но — день восьмого марта, укладка, праздник, женщина мокрая (или не мокрая, откуда ей знать) стоит на тёмном крыльце одна, а в кармане ещё две сотни чаевых от Ольги Михайловны. И совесть там же висит на цепочке, как брелок.

Открыла дверь.

— Входите. Быстро только. Домой мне надо ещё.

Вошла женщина.

Запах. Сразу, первым делом — запах, не парфюм и не пот, не то чтобы от дождя. Цветочный, но испортившийся. Как букет лилий на третий день — вода зеленеет, лепестки становятся слизкими, скользят в руке с мясистым звуком. Лариса с запахами работала ежедневно: лак, краска, перекись, шампуни за четыреста рублей. Знала, как они пахнут. Десять лет в профессии, десять лет одни и те же ароматы.

Эта была другая. Совсем.

Может, нишевый парфюм. Сейчас модно платить восемь тысяч, чтобы пахнуть как чердак. Или подвал. Или забытая могила.

Женщина села в кресло. Лариса набросила пеньюар и отдёрнула руку, как от огня.

Шея холодная. Не прохладная, не с мороза — холодная, как дверная ручка в январе, когда на улице минус двадцать. Пальцы обожгло холодом, до боли в суставах, до ломоты, которая не проходит минут пять.

— Вам плохо? — Лариса постаралась, чтобы голос звучал как голос, а не как писк. — Может, вы замёрзли, чаю...

— Нет. Хорошо.

Голос ровный, улыбка на месте, глаза — чёрные, неподвижные, как у статуи.

Расчёску взяла. Волосы у женщины были... потом Лариса долго это слово подбирала, не подобрала, так и не нашла точного. Не мокрые, влажные да, но не от воды. Другая там была текстура — как мох на камне, или как шёлк, который лежал в сырости. Гладкий снаружи, но внутри — затхлость, гниль, что-то неправильное. Расчёска шла слишком легко, волосы не путались, не цеплялись за зубцы, не сопротивлялись.

Как мёртвые.

(Именно это слово потом её озарило, Лариса вспомнит это потом, расскажет подруге по телефону. Она его в голову прогонит, как муху.)

— Какую укладку хотите?

— Как в восьмидесятых. Объём. — Рукой обвела контур вокруг головы. Пальцы тонкие, белые, очень чистые, неестественно. У живых людей под ногтями что-нибудь всегда завязнет. Грязь, косметика, жизнь.

— Начёс? Локоны?

— Да. И чтобы... красиво. Мне нужно выглядеть. Он ждёт.

— Муж?

Пауза. Секунда. Две.

— Нет.

Лариса не стала уточнять. Включила фен.

Фен работал нормально — минут три, потом свет начал мигать. Не отключился, именно мигал, как будто контакт шатался, хотя проводка была новая, Лариса сама в ноябре платила электрику, шестнадцать тысяч, чтобы всё было нормально. Раз, два, три. Стабилизировался. Продолжила.

В зеркале — большом, с подсветкой, том самом, за который отдала чуть ли не ползарплаты — женщина сидела с закрытыми глазами, голову чуть откинула. Спокойная. Настолько неподвижная, что кажется, не дышит вообще. Или дышит так тихо, что фен перекрывает.

Лариса привыкла, что клиентки ёрзают, чешут нос, телефон проверяют, просят чуть левее, жалуются на жизнь. Эта просто сидела, как манекен в витрине, как кукла в музее.

И тень. В зеркале.

За спиной женщины, чуть дальше, у стойки с шампунями — тень. Человеческая, или почти. Руки длинноваты, голова... набок наклонена. Как у собаки, которая слушает музыку, которую не слышит.

Лариса моргнула.

Её нет.

(Подсветка. Мигание. Усталость. Десять часов на ногах. Вот и всё.)

Локоны накручивала на плойку. Волосы держали форму сразу, без лака, без мусса, без помощи. Как будто помнили эту причёску. Как будто раньше, много раз, так лежали, и теперь просто возвращались в свой естественный вид. Если у мёртвого волоса может быть память.

— Раньше такую носили? — спросила, просто чтобы тишину разбить. Тишина давила, как вес.

— Да. Давно.

— Идёт.

Женщина открыла глаза. В зеркало посмотрела.

Лицо. Впервые по-настоящему его увидела, при свете, отражённым. Молодое, да, красивое, безусловно. Но как фотография. Как глянцевая фотография красивого лица. Без морщинок, без микромимики, без этих крошечных подёргиваний, которые делают лицо живым. Когда нормальный человек на себя в зеркало смотрит, он щурится, губы поджимает, голову поворачивает, ракурс ищет. Все так. Эта просто смотрела, как на витрину с той стороны стекла, как на картину в музее.

— Красиво, — сказала. — Спасибо вам.

Пеньюар сняла. Встряхнула. Ни одного волоса. Ни одного за двадцать минут — сушка, расчёсывание, плойка — не выпало на ткань. За десять лет работы такого Лариса не видела. Никогда. У всех выпадают волосы. У всех. Три-пять минимум. У этой — ноль.

Встала женщина.

— Сколько я?

— Тысячу двести. — Голос едва не дрогнул.

Из кармана пальто достала деньги. Бумажные. На стойку положила. Лариса не глядя взяла — а женщина к двери пошла.

— С праздником, — сказала автоматически. Так говорят. Мышечная память.

Остановилась в дверях.

— И вас. — Голос как тот запах — тягучий. — Через парк не ходите. Сегодня.

Вышла. Дверь закрылась. Колокольчик звякнул.

Лариса держала деньги. Холодные. Три купюры. Тысяча и две сотни. Правильная сумма. Но старые. Советские. Образца 1991 года — Лариса знала, у деда такие в книгах между страницами лежали, как закладки. И две сторублёвки с Лениным, хрусткие, как вчера из банка.

К двери бросилась. Рванула ручку. На крыльцо выскочила.

Пусто. Улица пустая, фонарь жёлтый горит. Дождя не было. Асфальт сухой, совсем сухой, ни луж, ни следов, ни мокрых отпечатков на ступенях.

На капоте припаркованной «Шкоды» сидел кот и смотрел на неё не мигая. Зелёные глаза в ночи.

Салон заперла. Свет выключила. Сумку собрала. Руки тряслись — мелко, противно, как после пятой чашки кофе.

Домой пошла не через парк. Длинной дорогой — по проспекту, мимо супермаркета, мимо аптеки, мимо остановки. Пятнадцать минут вместо семи.

Утром восьмого марта, за кофе, ленту новостей открыла. Привычка. Третья строчка:

«В парке на Кирова обнаружено тело женщины. По предварительным данным, смерть наступила около 23 часов 7 марта...»

Чашку поставила. Медленно. Очень медленно.

На тумбочку у входа глянула, где вчера советские купюры положила.

Их там не было.

Вместо них — три лепестка лилии. Бурые, скользкие, с тем самым запахом. Запахом гниения и забвения.

Лариса их не тронула.

В салон пришла к двенадцати. Открыла. Включила свет. Всё обычное: зеркала, кресла, стойка.

На полу у кресла, где сидела ночная клиентка, лежал один волос. Чёрный, блестящий, длинный.

Холодный на ощупь.

Подпишись, ставь 👍, Пушкин бы подписался!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/klientka-bez-zapisi

Показать полностью
14

Ужасы: Тёплый лёд

Серия Ночные ужасы
Тёплый лёд

Тёплый лёд

Часть цикла «Ужасы» на ЯПисатель.рф

Мишка складывал сосульки в пакет. Обычный — из «Пятёрочки», с ручками. Обламывал под козырьком подъезда аккуратно, двумя пальчиками, и нёс домой. В морозилку. Между пельменями и замороженной брокколи, которую никто никогда не ел.

— Пап, смотри какая.

Серёга посмотрел. Сосулька как сосулька. Длинная, мутноватая у основания, ближе к кончику — прозрачная.

— Класс, — сказал он. Ему было не до сосулек.

Четвёртый день. Четвёртый — если считать от последней бутылки «Журавлей», которую он допил в понедельник в три часа ночи, сидя на кухонном полу. Линолеум холодный. Это он помнил. Руки дрожали тогда, и дрожат сейчас — мелкой дрожью, как у стиральной машинки на отжиме. Забавно. Незабавно.

Тамара забрала бы Мишку, конечно. Но Тамара в Краснодаре у матери, и Серёга сказал ей «всё нормально», и она поверила, потому что хотела поверить. Потому что так удобнее. Потому что одиннадцать лет жизни с алкоголиком учат верить в «всё нормально» — чтобы не свихнуться самой.

Ночью он не спал. Вообще. Ни минуты.

Лежал и слушал, как что-то капает.

Кран? Серёга проверил оба — на кухне и в ванной. Закрыты. Не течёт. Вернулся в комнату. Лёг. Капает. Кап. Кап. С интервалом секунд в семь-восемь. Иногда — двенадцать. Иногда — три подряд, будто торопится.

Он встал, прошёл на кухню. Включил свет. Жёлтая лампочка, двадцать ватт — Тамара ненавидела яркий свет; он так и не заменил. Открыл морозилку.

Пакет промок.

Мишкины сосульки подтаяли, хотя морозилка работала — Серёга потрогал стенку, пальцы чуть прилипли. Холодно. Минус восемнадцать. Но сосульки потекли, и на дне пакета — лужица. Странного цвета. Не то чтобы... Серёга наклонился ближе.

Вода была слишком прозрачная.

Это звучит идиотски, он понимал. Вода — она и есть прозрачная. Но эта была прозрачная иначе. Как будто через неё видно больше, чем должно быть видно. Как будто дно пакета — глубже, чем пакет.

Серёга закрыл морозилку.

— Белочка, — сказал он вслух и почти засмеялся. — Привет, белочка.

Четвёртый день, классика. Врач в поликлинике говорил — третий-пятый день самый поганый. «Могут быть галлюцинации, Сергей Николаевич. Зрительные, слуховые. Тактильные — реже, но бывает. Если увидите что-то — это не реальность. Запомните.»

Серёга запомнил.

Он сел за стол. За окном — двор. Фонарь. Январь на излёте, грязный снег, детская площадка с погнутой горкой. Мишка с неё катается, хотя Серёга просит не надо — ржавая, можно порезаться. Мишка катается всё равно. Ему шесть, ему плевать.

Кап.

Серёга посмотрел на морозилку. Закрыта. Но капает — откуда-то из-под уплотнителя, по белой дверце, на пол. Капля. Ещё одна. Прозрачные, почти невидимые на белом.

Он подошёл, потрогал каплю пальцем.

Палец замёрз. Мгновенно, до кости — как будто сунул руку в жидкий азот. Серёга отдёрнул ладонь, зашипел; подушечка указательного побелела и потеряла чувствительность. Он сунул палец в рот — тёплое, солёное, больно.

— Так, — произнёс он. — Так.

Тактильные галлюцинации. Бывает. Врач предупреждал.

Он вытер пол тряпкой — осторожно, не прикасаясь к воде голой кожей, — тряпку бросил в ведро и вернулся в комнату. Лёг рядом с Мишкой. Мишка спал, закинув руку за голову, рот приоткрыт, сопит. От него пахло детским шампунем и чуть-чуть — улицей. Холодом.

Серёга закрыл глаза.

Кап. Кап.

Он считал капли. На двадцать третьей уснул — или провалился куда-то, что на сон было непохоже. Темнота, но не тёмная, а пустая. Как экран выключенного телевизора. И в этой пустоте — звук. Не слово, не фраза. Что-то, что было почти словом. Почти знакомым.

Проснулся — и забыл.

* * *

Пятый день.

Мишка ушёл в садик. Серёга довёл его до двери группы, руки в карманах, чтобы воспитательница не заметила тремор. Вернулся. Сел на кухне. Кофе. Телефон. Новости, которые он не читал — глаза скользили по заголовкам, буквы плыли, как мальки в мутной воде. Нормально. Для пятого дня — нормально.

Морозилка гудела ровно, как всегда.

Он открыл её.

Сосулек стало больше.

Серёга стоял и пялился. В пакете лежало штук пятнадцать — вчера было семь. Или восемь. Он не считал, но разницу видел. Новые сосульки были другие: тоньше, длиннее, и прозрачные — той самой прозрачностью, от которой что-то дёргалось внутри, как рыба, попавшая не на тот крючок.

Мишка донёс утром? Нет. Мишка ел кашу, потом одевался, потом вышли. Никаких пакетов. В подъезде сосулек нет — тепло, всё тает на первом этаже.

Значит, кажется. Ему кажется.

Он закрыл морозилку. Открыл. Пятнадцать. Закрыл. Открыл. Пятнадцать.

— Ладно, — сказал Серёга. — Пятнадцать. Ок.

Вылил кофе — руки тряслись, часть пролилась мимо раковины, на стол, на штаны — и включил телевизор. Работал. Потом перестал. Потом снова заработал, но звук шёл с задержкой, и ведущая открывала рот, как рыба. Опять рыба — он переключил. Документалка. Голос рассказывал о спутнике Юпитера, Европе. Подо льдом — океан. В океане, возможно, жизнь. Лёд на поверхности — километры; прозрачный местами, невозможно прозрачный...

Серёга выключил телевизор.

Включил.

«Температура на поверхности — минус сто шестьдесят. Ледяные образования могут достигать...»

Выключил.

Тишина.

Кап. Кап. Кап.

Он посмотрел на морозилку. По дверце снова текло. Медленно, одна капля за другой — и каждая, добравшись до пола, не разбивалась, а расплывалась аккуратно, сохраняя форму идеального круга. Он подставил ладонь — не пальцем, ладонью, больше площади, так безопаснее, — и тут же понял, что думает как безумный.

Капля упала на ладонь.

Холод. Но не ожог — просто холод. Глубокий. И на секунду — на одну-единственную — он увидел. Через каплю. Как через линзу. Что-то далёкое, синее, исчерченное трещинами. Горизонт, которого не может быть в капле воды. Ледяной, плоский, чужой.

Серёга стряхнул каплю. Вытер руку о штаны.

Сел на пол.

На кухне пахло старым линолеумом и чем-то ещё — не озоном, нет. Чем-то, для чего у него не было слова. Холодным. Не зимним холодным — другим. Пустым.

Он достал телефон. Набрал Тамару. Гудки. Гудки. Гудки. Голосовая почта.

— Том, — сказал он. Голос хриплый, чужой. — Том, перезвони. Мне... нехорошо. Просто перезвони.

Положил телефон на пол. Посмотрел на морозилку.

Дверца была приоткрыта. Щель — в палец шириной. Оттуда тянуло холодом и тем запахом, пустым.

Он не открывал дверцу. Точно не открывал. Он всегда закрывает — Тамара приучила, «Серёж, морозилка!» — и у него в мышцах осталось, автоматически, щёлк.

Не открывал.

Серёга встал — колени хрустнули, сорок один год, мать его — и подошёл к холодильнику. Заглянул в щель.

Внутри было синее.

Не свет. Не подсветка — у их морозилки нет подсветки. Синее — как то, что он видел в капле. Далёкое. Ледяная плоскость, уходящая за горизонт, и небо — чёрное, без звёзд, только огромный полосатый шар у самого края; чужое солнце, или планета, или что-то, чему нет названия.

Серёга захлопнул морозилку. Прижался к ней спиной. Сердце колотилось так, что в ушах гудело.

— Белочка, — сказал он. — Привет. Узнал тебя.

Голос дрожал. Он засмеялся — коротко, хрипло, некрасиво. Потом перестал, потому что из морозилки постучали.

Тихо. Осторожно. Костяшками — тук-тук-тук.

Не может быть.

Тук-тук.

Серёга отскочил. Встал у противоположной стены. Два метра. Маленькая кухня. Хрущёвка. Жёлтый свет, двадцать ватт.

Тук.

Пауза.

Тук-тук-тук-тук — быстро, нетерпеливо.

А потом — голос. Из морозилки. Или из-за неё. Или изнутри Серёгиной головы — уже не разобрать. Тихий, с присвистом, как сквозняк в оконной щели, но внятный. Слишком внятный для того, чего не существует.

«Серёга.»

Он не ответил.

«Серёга, открой.»

— Нет, — сказал Серёга.

«Тут холодно. Серьёзно, мужик, открой.»

Голос — знакомый. Почти. Витька? Витька Сомов, сосед с пятого, с которым пили в гараже лет пять назад. Пока Витька не попал в больницу, а из больницы — на кладбище. Цирроз. Тихо, быстро, без лишних слов — как Витька и жил.

— Витя? — прошептал Серёга.

Тишина.

«Не Витя,» — сказал голос. — «Но если тебе так легче — пускай Витя.»

Серёга сполз по стене на пол.

«Мишка сосульки принёс — молодец пацан. Правильные сосульки, с нашей стороны. Через них — можно. Понимаешь? Как мост. Как дырка. Он нашёл — а дети находят, они всегда находят, у них глаза ещё не зашорены.»

— Какой стороны, — голос Серёги был плоский. Без вопросительной интонации. Он не спрашивал. Он проваливался.

«Это не та планета, Серёга,» — произнёс голос мягко, почти ласково. — «Это не та планета. Уже давно.»

Кап.

Капля упала на линолеум. Потом ещё одна. Серёга сидел на полу и смотрел, как из-под дверцы морозилки растекается лужа — прозрачная, невозможно прозрачная, — и в ней, как в линзе: синий лёд, чёрное небо, полосатый шар.

Лужа ползла к нему.

В коридоре щёлкнул замок.

Мишкин голос — «Пап, нас раньше забрали!» — и топот, и шуршание куртки, и воспитательница в дверях — «Сергей Николаевич, мы звонили, вы не отвечали...»

Серёга моргнул.

Кухня. Линолеум сухой. Морозилка закрыта. Плотно. Тихо. Никаких капель. Никаких луж. Жёлтый свет, двадцать ватт.

Мишка забежал, обнял за коленку.

— Пап, я ещё сосулек принёс! Большие! Там такие длинные были — я еле доломал!

В руке — пакет. Не из «Пятёрочки», другой, прозрачный. А в пакете — три сосульки. Длинные, тонкие. Прозрачные. Той самой прозрачностью.

— Я их в морозилку? — спросил Мишка.

Серёга посмотрел на сына. Потом на пакет. Потом на морозилку.

— Мишка, — сказал он. — Где ты их взял?

— На площадке. С горки. Они там висели.

— С горки.

— Ну да. Только они не ледяные. Ну, ледяные, но... — Мишка протянул пакет. — Потрогай. Они тёплые.

Серёга протянул руку. Коснулся сосульки через полиэтилен.

Тёплая. Ледяная — и тёплая. Как кожа. Как живая.

В морозилке что-то тихо — очень тихо, на грани слышимости — стукнуло.

Тук.

Мишка улыбнулся.

— Они стучат, когда новые приносишь. Ты не знал?

Подпишись, ставь 👍, Чехов молча одобряет!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/tyoplyi-lyod

Показать полностью

Ужастик: Зимний протокол

Серия Ночные ужасы
Зимний протокол

Зимний протокол

Часть цикла «Раздел 1:01» на ЯПисатель.рф

Ричардс не спал третью ночь.

Формально спал, конечно. Часа полтора, может, два. Иногда больше. Но что там происходило — отдыхом это не назовёшь. Командировка скорее. В место, куда его не просили ехать.

Медведи.

Приходили каждый раз. Сначала — снег. Бесконечный, белый, плоский, как стол в комнате B-12, где сидели на брифингах. Потом гул. Низкий, из самых недр, едва ли слышный; словно земля что-то вдыхала, собиралась что-то сказать, но не решалась. И из этого гула выступали они — тёмные силуэты, лохматые, неторопливые. Медведи шли строем, не как звери, как пехота, чёткие шеренги, и пар из пастей взлетал синхронно, будто по свистку.

Пробуждался мокрый.

Во рту — привкус хвои. На языке почти осязаемый. Он лежал и ждал, пока разум вернётся из этого белого поля обратно в комнату, в четыре стены, в кровать, которая была та же, но казалась чужой.

В четверг рассказал Бреннану. Не потому что верил — просто сидел напротив, и у Бреннана были те же глаза. Красные. С жёлтыми прожилками. Как у человека, что две недели смотрит в монитор, не моргая ни разу.

— У тебя тоже? — спросил Ричардс.

Бреннан молчал. Долго. Может, десять секунд, может, двадцать.

— Матрёшки, — ответил он вдруг.

— Что?

— Мне снятся матрёшки. — Потёр лицо руками, будто хотел спилить кожу или, наоборот, заново её вырастить. — Они стоят кругом. Маленькие, красные, с цветочками. И улыбаются, понимаешь? А внутри каждой — ещё одна. Я открываю, ещё одна внутри. Ещё. И каждая чуть больше предыдущей. Но не внутрь — наружу. Выворачивается, вроде как.

Ричардс кивнул. Медведей у него, а не матрёшек, но это ощущение — ледяная нитка от черепа к позвоночнику — было одно и то же. Совпадало в точности.

Полез в систему.

Не по протоколу. Чёрт с протоколом. Когда не спишь и видишь медведей, приходящих каждую ночь, — протокол кажется какой-то смешной бумажкой.

Сводки за три недели. Брюссель, Рамштайн, контингент в Эстонии, SHAPE, и — да, — Пентагон. Рапорты о нарушениях сна. Не сотни. Тысячи. Офицеры, аналитики, люди у мониторов, даже какая-то уборщица на базе под Жешувом — все обо одном. Никто не спит.

Нет, спали. Но видели одно и то же. Зиму. Белую, бескрайнюю, от которой отвернуться невозможно, где спрятаться негде.

* * *

Генерал Хофманн получил папку в пятницу утром. Бумажную. В двадцать шестом году бумагу казались надёжнее цифровых каналов. После того как произошло с перехватами — да, это было дело. Он вообще уже мало чему доверял.

Содержимое не удивило. Скорее подтвердило то, что он уже знал.

Сам не спал одиннадцать суток. Ну, спал — ему снились берёзы. Бесконечные белые, как кости, между стволами тени. Не медведи, нет, что-то другое. Без формы, но с массой. После пробуждения остаётся давление на рёбра, на диафрагму — как будто что-то тяжёлое села на грудь и стоит, не собираясь встать.

В папке — выжимка из перехватов. Спутниковые снимки. Восточная Сибирь. Координаты он помнил; объект отслеживали четыре года. Раньше просто тайга. Болота. Медвежьи тропы. Потом появилась дорога. Периметр. Антенны. Потом антенны начали передавать.

Три недели назад.

Сигнал не расшифровать. Не потому что сложный — потому что это не шифр вообще. Частота 0,03 герца. Инфразвук. Ниже слышимости, но выше... чего? Выше того, чтобы просто проникнуть, вот. Выше порога, за которым начинается что-то совсем другое.

Молодой парень из MIT, которого привлекли (потом жалели), написал в рапорте: «Сигнал не несёт информации. Он несёт состояние». Неделю спустя уволился. Сказал — не может спать в помещении. Ночует в машине на парковке. На открытом воздухе хоть чуть легче.

* * *

Потом просочилось.

Не в прессу. В коридоры.

Про рыжего.

Говорили — шёпотом всегда — что он три недели не играл в гольф. Три недели. Для человека, что играл при любой погоде, при любом кризисе, когда Ближний Восток пылал — это был диагноз. Вместо лужайки сидит в резиденции, бормочет во сне. Охрана слышала: зима, снег, деревянные куклы, которые открываются и открываются, внутри каждой его лицо, но стёртое. Копия копии копии.

Прописали снотворное.

Не помогло.

Другое снотворное. Тоже. Сны пробивали любую химию, как гвоздь картон. Гольф больше не снился. Только зима. Только медведи. Только матрёшки с его лицом, уходящие в бесконечность, в точку, в ничто.

Зелёный — его так обозначали в сводках, — сорвался раньше. Нервы у него были как оголённые провода, а после недели без сна позвонил в Брюссель по открытой линии. Кричал про медведей в коридоре. Про иней на стенах. Изнутри.

Инея не было, разумеется.

Или был?

Техник, которого послали проверить климат, написал рапорт. Температура норма, влажность норма. Но на окне изнутри конденсат. Узоры. Если долго смотреть — техник смотрел, зря смотрел — узоры складываются в силуэты. Деревья. Или кто-то стоит за деревьями, и это не ствол, а...

Рапорт не дописал.

* * *

Хофманн собрал совещание. Семь человек. Комната без окон, потому что окна теперь казались опасны.

— Расширение больше не имеет смысла, — сказал он.

Тишина. Красные глаза. Семь пар.

— Мы тратим миллиарды. На периметр. На это. — Ткнул в снимок: тайга, антенны, и ещё что-то — тень, которая не совпадала ни с чем в реальности. — Деньги исчезают.

Кто-то кашлянул.

— Может быть РЭБ обычная. Инфразвук—

— Обычная, — ответил Хофманн. Не повысил голос; в комнате уже никто не дышал громче шёпота. — Вот снимок двенадцатого. Вот восемнадцатого.

Два листа. Рядом.

Первый: антенны, периметр, дорога.

Второй: ничего.

Тайга. Мох. Тропы, что оставляют медведи. Как будто объекта никогда не было. Нет следов демонтажа, нет вмятин, деревья на месте — старые, по кольцам десятилетия. Дорога испарилась. Сигнал остался.

— Сигнал не может идти из ниоткуда, — сказал кто-то.

Хофманн промолчал.

Оказывается, может.

* * *

Ричардс уволился в понедельник. Рюкзак, паспорт, зарядка. Уехал на юг, потому что казалось — глупо, но казалось — что чем дальше от севера, тем ниже гул.

Не помогло.

В Барселоне, в хостеле, вид на море, он закрыл глаза и провалился обратно. Поле. Снег. Медведи — но они не шли теперь. Стояли. Все смотрели на него. И самый большой, в центре, медленно раскрыл пасть.

Внутри — ещё одна пасть.

В той — ещё.

Матрёшка.

Проснулся с криком. Хозяин хостела постучал. Что-то по-испански.

Хотел ответить Ричардс. Но увидел окно.

Конденсат. Узоры. Берёзы.

За окном плюс двадцать два.

* * *

Последний рапорт из Брюсселя — тот, что исчез потом из всех баз, всех копий, всех серверов — содержал один абзац. Написал его лейтенант Мейер, офицер связи, в 03:47.

«Мы прекратили искать источник. Сигнал повсюду. Он не приходит откуда-то — он здесь. Был всегда. Мы просто раньше не слышали или не хотели. Теперь невозможно не слышать. Частота совпадает с чем-то внутри, и это что-то отвечает. Весь личный состав базы видит одни и те же сны. Вчера спросил у русского повара в столовой — он единственный, кто спит нормально. Говорит, ему снится лето. Дача. Клубника с грядки. Ему хорошо. Нам нет. Рекомендация: не рекомендую ничего. Мы не понимаем, что это. Может быть, не оружие. Может быть, просто Россия. Вся. Проснулась и думает о чём-то. А мы это слышим».

Рапорт исчез утром.

Мейер тоже.

На столе нашли кружку с остывшим кофе и листок бумаги. На листке рисунок. Матрёшка. Внутри матрёшки медведь. Внутри медведя матрёшка поменьше. И дальше, всё мельче, пока линии не сливались в точку.

Точка пульсировала.

Нет — мерцал монитор за спиной.

Или нет?

Подпишись, ставь 👍, Пушкин бы подписался!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/zimnii-protokol

Показать полностью
12

Ужастик: Тот, кто считает до ста

Серия Ночные ужасы
Тот, кто считает до ста

Тот, кто считает до ста

Часть цикла «Раздел 1:01» на ЯПисатель.рф

Аня не помнила, когда начала считать. Кажется, в детстве — мама говорила: «Если страшно, считай до ста, и всё пройдёт». Мама имела в виду грозу. Или ссору родителей за стенкой. Или тень на потолке, которая похожа на лицо.

Аня считала — и проходило.

Она выросла и забыла об этом. А потом, в тридцать один год, в пустой квартире, в два часа ночи — вспомнила.

Началось с пустяка. Она лежала в кровати, читала с телефона (плохая привычка, окулист ругался, плевать), и услышала щелчок. Из кухни. Такой — знаете — как будто кто-то повернул выключатель. Щёлк.

Она жила одна. Кот — был, но кот спал в ногах, тёплый, свёрнутый в клубок. Коты не щёлкают выключателями. Обычно.

Аня полежала. Послушала. Тишина. Ну, щелчок. Мало ли. Дом старый, панель, всё трещит, щёлкает, стонет — нормально.

Щёлк.

Опять.

Она встала. Босые ноги — ледяной ламинат. Вышла в коридор. Темно. Кухня — темно. Включила свет. Пусто: стол, стулья, холодильник гудит. Окно закрыто. Кран не капает. Всё как обычно.

Она выключила свет и пошла обратно.

Щёлк. За спиной.

Аня обернулась. На кухне горел свет. Тот самый, который она только что выключила.

Она стояла в коридоре и смотрела на полоску света из-под кухонной двери. Сердце... нет, не сердце. В горле появился ком — плотный, как проглоченная косточка. И мысль: «Считай».

Откуда? Почему? Тридцать один год, взрослая женщина, бухгалтер, ипотека, кот.

Она вернулась на кухню. Выключила свет. Встала в дверях. Ждала.

Считала.

Один. Два. Три.

Темнота на кухне была — другая. Не такая, как в комнате. Гуще. Плотнее. Как будто воздух стал чернилами.

Двадцать четыре. Двадцать пять.

Холодильник перестал гудеть.

Сорок один.

И тут — не щелчок. Другое. Тихий-тихий звук, как будто кто-то выдохнул. Медленно, через рот, с лёгким присвистом. Выдох — и всё.

Но на кухне никого не было.

Аня досчитала до ста. На девяноста двух голос — тот, мамин, из детства — сказал в голове: «Вот и всё, видишь? Прошло».

Прошло.

Она вернулась в кровать. Кот даже не проснулся. Заснула.

Следующей ночью — то же самое. Щелчок. Свет на кухне. Она выключила, ждала, считала. На этот раз звук другой: не выдох, а шаг. Один. Тихий, осторожный, как будто кто-то переступил с ноги на ногу. На кухне — босиком по плитке.

Сто. Прошло.

На третью ночь Аня решила не вставать. Лежала, слушала щелчки — три, один за другим. Считала в темноте, глядя в потолок.

На сорок шестом — шаги. Не на кухне. В коридоре.

На семьдесят втором — тишина.

На восемьдесят девятом — дверь в комнату скрипнула. Аня не закрывала её на ночь, оставляла щель для кота. Дверь скрипнула и — она видела это, видела — приоткрылась шире. Сантиметр. Два.

Она считала.

Девяносто. Девяносто один.

В щели — ничего. Темнота коридора. Ни силуэта, ни движения.

Девяносто пять.

Кот в ногах проснулся. Поднял голову. Уставился на дверь. Спина — дугой. Шерсть — дыбом. Аня никогда не видела его таким.

Девяносто восемь.

Кот зашипел.

Девяносто девять.

Аня открыла рот, чтобы сказать «сто».

И из коридора — из темноты за дверью — раздался голос. Тихий. Ровный. Спокойный.

«Девяносто девять».

Тот же счёт. Тот же номер. Кто-то считал вместе с ней.

Аня замерла.

Голос ждал.

Кот прыгнул с кровати и забился под шкаф.

Аня не сказала «сто». Не могла. Во рту — сухо, язык — деревянный. Она лежала, и считала секунды, и ждала, и...

«Сто», — сказал голос.

Дверь закрылась.

Медленно, бесшумно — как будто кто-то аккуратно, с той стороны, потянул за ручку. Закрылась плотно, до щелчка. Аня никогда не закрывала её до щелчка.

Тишина.

Она пролежала до утра. Не спала. Не шевелилась. Кот не вылезал из-под шкафа.

Утром она открыла дверь. Коридор — обычный. Кухня — обычная. Свет выключен. Всё на местах.

На полу, у порога комнаты — два мокрых следа. Босые ступни. Маленькие. Детские.

Следы вели из кухни к двери и обрывались.

Аня вызвала маму. Мама приехала, пожала плечами — «протечка, Ань, у тебя трубы старые». Пол высох. Следов не стало.

Ночью Аня лежала и не считала. Не хотела. Боялась. И всё было тихо — ни щелчков, ни шагов, ни голоса.

Тихо.

До двух часов.

В два — из коридора, из-за закрытой двери:

«Один».

Пауза.

«Два».

Пауза.

«Три».

Голос считал. Медленно. Терпеливо. Как мама — когда учила не бояться.

Аня натянула одеяло до подбородка и закрыла глаза.

Он считал до ста каждую ночь. Ровно в два. Ровно до ста.

На сотый — дверь открывалась.

На сотый — в комнату входила темнота.

Не фигура. Не тень. Темнота; как будто коридор сам просачивался внутрь — густой, холодный, мокрый. Темнота стояла у кровати и дышала — медленно, через рот, с лёгким присвистом.

А потом уходила.

Аня привыкла. Или — смирилась. Или — ей стало всё равно; она разучилась отличать одно от другого.

Она переехала в марте. Новая квартира. Новостройка. Сухая, светлая, без истории.

Первую ночь спала спокойно.

Вторую — тоже.

Третью —

Щёлк.

Подпишись, ставь 👍, Пушкин бы подписался!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/tot-kto-schitaet-do-sta

Показать полностью

Ужастик: Собаки-улыбаки

Серия Ночные ужасы
Собаки-улыбаки

Собаки-улыбаки

Часть цикла «Раздел 1:01»

Жека вырулил на Промышленную в четверть второго. Зуб дёрнул. Нижний, справа, всё тот же. И не болью даже — это было бы как-то логичнее, понятнее, — а жужжанием. Как будто в десне поселилось что-то живое, маленькое, злое, и методично грызёт корень, день за днём, выходной не признавая.

Он сплюнул. Железо и кислое. Привкус, от которого морщится.

Третья смена за неделю. Может, четвёртая. Жека сбился со счёта где-то в понедельник. После объявления про H2N2 мусор вывозили только ночью — днём комендантский час, хотя, конечно, не совсем час, но выйди без респиратора и узнаешь разницу: патруль, штраф, или если совсем повезёт, двое суток в изоляторе. Куриный грипп, штамм новый, ничем не лечится. Вообще ничем. Ни антивиралы, ни антибиотики (от вирусов они всё равно не работают, но бабки их в аптеках скупали пачками), ни травки, ни... ну, это отдельный разговор. На Сортировочной два мужика убили деда за респиратор — нормальный, военный, с фильтрами. Деду семьдесят два было. Выдали ему респиратор на работе. В семьдесят два — какая может быть работа, Жека и не знал, и знать не хотел.

Город. Пустой. Не так, как обычный ночной город, — по-другому. Как аквариум, если бы из него воду слили, только рыбы ещё не в курсе.

Противогаз давил на переносицу. ГП-5, дедов ещё, из гаража Жеки. Резина давно рассохлась, пахла как старая резина — сладковато, давяще. Четвёртый час в этом аппарате, и внутри маски собирается влага, тёплая, мерзкая, и под ней зуб ноет, ноет подло, потому что почесать его, потрогать, даже рот нормально открыть не выходит.

На приборке КамАЗа — одна магнитола, что ещё работала, и три мёртвые кнопки. Жека ткнул. Помехи. Треск. Потом голос, чистый, как из-за спины, не из динамика:

«Ходит дурачок по небу, ищет дурачок глупее себя...»

Летов. Жека попытался хмыкнуть — противогаз превратил это в мычание.

Первый контейнер на Промышленной был перевёрнут. Мусор по асфальту: пакеты, банки, что-то бурое и мокрое, апельсиновые корки. Много. Жека их увидел — и в носу зачесалось, сразу же, даже через фильтр, что, ясное дело, невозможно. Аллергия не проходит через угольный фильтр. Но объясни это своему носу.

Аллергия на цитрусовые у Жеки с детства. Не та мода, когда раз чихнёшь и забыл. Настоящая. Злая. Горло отекает, пятна по коже, глаза слезятся так, что ничего не видишь. В школе его однажды увезли на скорой из-за мандаринки в новогоднем подарке.

Полинка дома. Четыре года. С бабушкой — Жекиной матерью, которая в иконы верит, а в птичий грипп — нет.

«Это наказание, Женя. За грехи. Молиться надо.»

Иконы развешаны по квартире: над дверью, над кроваткой Полины, над холодильником. Над холодильником — вот это бесило Жеку. Каждый раз, когда доставал кефир, смотрел в глаза Николаю Угоднику, и ему казалось, что святой не одобряет выбор кисломолочных продуктов.

Соседке с пятого — Таисии Марковне — иконы не помогли. Молилась каждый день. Громко. Слышно было через стену. Потом перестал слышать. Потом приехала машина — не скорая, грузовая. Это было во вторник.

Стоп. Контейнер.

Жека вышел, подошёл, поднял. КамАЗ загудел, пресс сработал.

И вот. Собака.

Сидела у стены — метрах в пяти. Дворняга. Средняя, рыжеватая, ухо драное. Обычная. Только... она улыбалась.

Не скалилась. Именно улыбалась. Морда — у собак ведь морда — растянута, зубы видны, но не рычание, не угроза, а иначе. Уголки пасти вверх. Как у человека. Как на детском рисунке: солнце, домик, собачка с улыбкой дугой.

Только это было не на рисунке.

Жека смотрел. На секунду зуб забыл про себя.

Собака молчала. Хвостом не виляла. Сидела и улыбалась.

— Пшла, — сказал Жека. Противогаз превратил в «пффла».

Она не двинулась.

Он залез в кабину, поехал. В зеркало — собака на месте. Или показалось. Зеркало грязное.

Второй контейнер. Третий. На четвёртом — ещё одна. Чёрная, крупнее. Тоже... улыбалась. Стояла посреди тротуара, смотрела на мусоровоз. Выражение — ну, радость. Собачья. Тихая. Неподвижная радость. Если бывает неподвижная радость. Если это была радость.

Пятый контейнер. Их три.

Летов по второму кругу. Или третьему. Жека не переключал — да и некуда.

«Ищет дурачок глупее себя...»

Телефон в кармане. Мать.

— Женя. Полина кашляет.

Зуб дёрнул так, что Жека язык прикусил.

— Как?

— Сухо. Температура. Тридцать восемь и два.

Тридцать восемь и два — это ещё ничего. Может быть что угодно: простуда, зубы молочные, сквозняк. Не обязательно H2N2. Совершенно не обязательно.

— Мокрое полотенце на лоб. Приду через три часа.

— Женя, я «Богородицу» читаю над ней. Помогает.

Не помогает, мам. Таисии Марковне не помогло. Мужикам на Сортировочной не помогло — они, правда, не молились, они убивали за респиратор. Но какая разница, если конец один и тот же.

Жека положил трубку. Руки в жёлтых резиновых перчатках дрожали на руле.

Шестой контейнер. Во дворе-колодце. Жека заехал задом, фары на стену, мусорку, качели — пустые, неподвижные, только одна чуть, чуть покачивается; хотя откуда ей качаться, ветра нет. И собак.

Семь.

Семь собак полукругом у контейнера. Разные: большие, мелкие, одна похожа на таксу, но длиннее — такие вообще бывают? Все морды вверх, зубы видны, уголки пастей загнуты.

Улыбаются.

Молчат.

Жека остался в кабине. Смотрел через лобовое. Пресс гудит на холостых — единственный звук во дворе. Собаки не двигаются. Моргают? — нет, конечно, моргают. Он просто не заметил.

Зуб пульсирует. В такт чему-то. Песня давно закончилась, из динамика шипение. Или не шипение. Зуб пульсирует в такт чему-то другому.

Жека включил заднюю, выехал. В зеркале — они повернули головы. Все семь. Синхронно. Улыбаются по-прежнему.

Обратно по Промышленной. Мимо уже обслуженных контейнеров. Он насчитал ещё одиннадцать. Собак. Они стояли, сидели, лежали вдоль дороги, неподвижные, улыбающиеся. Ни одна не лаяла. За всю ночь — ни одна.

Когда свернул на Лермонтова, радио ожило. Летов. Тот же трек. Только медленнее. Или показалось. Голос тянет слова:

«Хо-о-одит... дура-а-ачок... по не-е-ебу...»

Зуб больше не болел.

Это было хуже.

Жека набрал мать. Гудки. Один. Два. Пять. Восемь. На двенадцатом щелчок.

— Мам?

Тишина. И фоном, далеко, тонко — кашель. Не матери. Детский. Полинкин. Только странный. Хриплый, с присвистом. Как будто воздух через что-то проходит, через что-то, что ему не место.

— Полина?!

В этой тишине, за кашлем, за шумом связи, он услышал. Или решил, что услышал. Смех. Тихий, тонкий, на самой грани. Полинкин смех. Только странный. Ровный, без вдоха, как записанный, как пущенный на повторе.

Жека нажал на газ. КамАЗ — старый, тяжёлый, полный — рванул. Контейнер в кузове загрохотал. По Лермонтова, на Свободы, через мост.

На мосту собака. Одна. Большая, серая, без породы. Посреди дороги. Смотрит на мусоровоз.

Улыбается.

Жека не затормозил.

Она отошла медленно, не сводя глаз.

Он влетел во двор на Мичурина, 14, бросил КамАЗ у подъезда — плевать на всё — дверь подъезда, лестница, второй, третий этаж. Лифт не работал с четверга. Ключи. Руки трясутся. Замок. Дверь.

Квартира. Темнота.

Мать на кухне при свече — электричество мигает. Перед ней икона. Николай Угодник. Не над холодильником теперь, а в руках. Мать раскачивается, шепчет. Жека видит — губы движутся быстро, механически, как у куклы, что заведена.

— Мам. Где Полина?

Мать подняла голову.

Она улыбалась.

Не так, как раньше — устало, виновато, по-матерински. Широко. Зубы видны. Уголки губ вверх. Глаза неподвижные, мокрые, смотрят мимо. Или сквозь.

Из детской доносился кашель. Сухой, надрывистый. И вот — сквозь кашель, не скотопромышленно, но всё-таки поёт голос:

«Хо-дит... ду-ра-чок... по не-бу...»

Стоп. Это Полинка.

Четыре года, мать её. Жека знал каждую песню, которую пела его дочь, каждый стишок, каждую считалку. Эту — точно не знал. И она не могла её знать. Не откуда, не откуда взяться.

Ног не слышал, когда сам пошёл к дверям.

Она приоткрыта. Щель-щель, метров десять, может, пятнадцать. Из щели — холод. И запах какой-то кислый, неправильный для детской комнаты. Апельсин? Апельсины. Но ещё что-то. Влажное.

На полу, прямо у порога, икона. Богородица. Та самая, что висела над кроватью. Расколота. Пополам. Как раз через лицо — через оба глаза, что ли, или это совпадение.

Рядом. Противогаз.

Детский. Она носила его, когда отец купил на всякий случай, помнит. Но теперь — не носит. Потому что разорван. Не просто дыра, а вот здесь, с внутренней стороны, резина вывалена, растёрта. Как будто кто-то или что-то разодрало её изнутри, сильно, с размахом.

Жека толкнул.

Двигалась дверь тяжело.

Темно. Тихо. Запах — апельсины, и ещё что-то, звериное, мокрое, и Жека не понимал, откуда это могло взяться в комнате, где его четырёхлетняя дочь спит, смотрит мультики, рисует.

На кровати. Сидит. Полина.

Одеяло сброшено в угол. Ночник не светит.

Она повернула голову.

Медленно.

И улыбается. Уголки губ вверх. Зубы молочные, мелкие, все видны — раз, два, три, четыре, пять. Открытые глаза. Круглые. Не мигают.

Это была не улыбка, которая бывает у живых детей.

Зуб. Который болел, у Жеки болел минут пятнадцать, или час, или сутки — время странное стало, не помнит. Болел, дёрнул, глубоко, у самого корня. И вот — перестал. Совсем. Ни звука, ни боли, как будто его и не было, разом исчез.

В дверях стоит Жека. За спиной мать, и она раскачивается, раскачивается, и улыбается, улыбается; впереди — дочь с этой улыбкой; и за окном (не видит, но знает, ощущает тем местом, где пульсировала боль, — знает) сидят. Молча. Собаки вокруг КамАЗа. Брошенного. Давно.

И улыбаются они тоже.

Его собственные губы — начинают. Медленно. Помимо воли. Как будто нитки какие-то невидимые, и кто-то тянет, тянет их вверх. И Жека чувствует это, как смотрит со стороны на своё лицо, на то, как оно меняется, распахивается в улыбку.

Подпишись, ставь 👍, Чехов молча одобряет!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/sobaki-ulybaki

Показать полностью
12

Ужастик: На чужой частоте

Серия Ночные ужасы
На чужой частоте

На чужой частоте

Часть цикла «Раздел 1:01» на ЯПисатель.рф

Радиолюбительство — это было от скуки. Нет, не от скуки. От того, что вокруг никого, а мозг требует занятости. Лёня сам понимал разницу, но обычно не морщился над словами.

Приёмник собрал с форума, по какой-то схеме — припаял криво, честно говоря, корпус стащил из-под старого блока питания, но штука работала. На балконе торчала антенна: алюминиевый прут, примотанный изолентой к перилам (практично, если не смотреть). Наушники — те самые «Koss» от Насти, ещё с давних времён, когда они были вместе два года, а наушники прожили уже четвёртый год. Ночью он крутил ручку настройки, слушал дальнобойщиков на М4 (давили, мешали, но удовлетворение было), фермера из-под Тулы, тот жаловался на засуху (в январе это смешно), осколки морзянки, которые в голову не укладывались. Эфир шумел, белый шум, и это было... успокаивало. Иначе не сказать.

Четверг. Ночь. Лёня крутил ручку как обычно — и вдруг как провалился. Ногой в яму на тротуаре — не ждал, не хотел, упал. На частоте 9.43.

Между двумя полосами треска — тишина. Абсолютная. Мёртвая, что ли. Индикатор светится, наушники включены, работают, но звука нет. Ни звука. Секунда, две, вот уже пять прошло.

Потом гул.

Низкий. Вроде того, как гудит трансформаторная будка, если прижаться ухом. Только этот гул... он дышал. Вдох, потом пауза, потом выдох. Как спящий человек, но человек не гудит на частоте 9.43 мегагерц, это ясно. И не так, как это дышало.

Лёня снял наушники. В квартире обычный шум: батарея потрескивает, соседский телик бубнит что-то, стандартная январская ночь в Подольске. Часы показывали 01:14. Он надел наушники обратно.

Гул изменился. В нём появились слои, понимаете? Основное — всё тот же вдох-выдох, но поверх высокочастотные щелчки: быстрые, неритмичные, как будто старая машинка печатает. Или похоже на азбуку Морзе, но не совсем — быстрее, хаотичнее, слишком сложно для мозга, который это слушает.

Он записал в блокнот: 9.43 МГц. И заметку: странный сигнал, похоже цифровой, надо разобраться.

Разбираться не пришлось.

На следующую ночь там было совсем другое. Гул тише, щелчки пропали, но что-то вроде голоса — нет, не голос, не слова, просто модуляция, и эта модуляция была слишком похожа на человеческий голос. Как будто кто-то говорит через подушку. Или из-под воды. Или... из-под земли. Эта мысль ему не понравилась вообще.

Он выключил приёмник. Пошёл спать.

Не уснул.

Гул остался в голове. Не в наушниках, в голове. Вдох-пауза-выдох, как шум крови в ушах, только ритмичный, размеренный. Лёня лежал, смотрел в потолок и слушал, как что-то дышит прямо там, внутри черепа, за лобной костью.

К утру прошло. Само собой. Он выпил три кружки кофе, кофе остыл и был какой-то дрянной, но пить пришлось, поехал на работу. Целый день монтировал стойки, матерился на подрядчиков, нормальный день, обед шаурмой у метро, вечером звонила мать из Саратова — двадцать минут пустых разговоров. Жизнь продолжалась.

В час ночи он уже сидел перед приёмником.

Неделю это тянулось. Каждую ночь — 9.43, каждую ночь — новый слой звука. Гул, щелчки, голос. На пятую ночь добавилось ещё кое-что, что Лёня даже назвать не смог — что-то между скрипом и стоном, органическое, мокрое. Звук существа, когда оно ворочается во сне.

На форуме радиолюбителей написал: 9.43 МГц, кто-нибудь ловил? Ответили трое. Первый — военный объект, вероятно, где-то под Архангельском. Второй — что это бессмысленно, числовые станции давно исчезли. Третий — слышал похожее в прошлом году, потом оно прекратилось.

Лёня написал третьему в личку.

Ответ через сутки, без приветствия: «Не слушай. Выброси приёмник. Серьёзно. Забудь эту частоту.»

«Почему?» — спросил Лёня.

Тот не ответил. Через три дня аккаунт исчез — не заблокирован, а удалён, как будто его вообще не было. Лёня проверил кэш, архивы — ничего. Может, и не было на самом деле.

К этому времени Лёня почти четыре дня не спал.

Ну, спал. Формально. Закрывал глаза, проваливался в какое-то подобие сна, но сон это был странный. Каждый раз — темнота, одна и та же, и он стоит в ней, и слушает. Гул. Дыхание. Щелчки. И ещё — шаги. Медленные, тяжёлые, далёкие. Что-то шло по этой темноте к нему. Каждую ночь ближе. Ближе.

Пятница, четыре утра. Проснулся (если это слово подходит). Приёмник включён. Наушники на столе. Из динамика тихо, едва слышно, идёт сигнал. 9.43.

Он точно помнил, что выключал. Или не помнил — четвёртые сутки, всё стирается.

Потянулся к тумблеру.

Из динамика — чётко, без помех — голос.

Не слово. Просто звук, который рот может издать: длинный выдох с вибрацией, низкое «ааааа», тянется секунд десять, без паузы на вдох, как будто дышать не нужно тому, кто это издавал.

Лёня выдернул штекер.

Звук продолжался.

Из батареи. Из стен. Из труб. Гул заполнил всю квартиру, не громко, нет, но везде, везде, и Лёня стоял посреди комнаты в трусах и грязной футболке, и слушал, как что-то огромное дышит вокруг него, сквозь него, через стены и провода. Дышит, наверное, давно. Или всегда дышало. Просто раньше он не слышал. Теперь настроился. И то, что дышит, — оно знает.

Шаги.

Те самые. Из снов. Только не далёкие.

За дверью.

Дверь обычная, дешёвая, металл с дермантином — в Подольске других не бывает. Глазок мутный. Замок один, ключ торчит.

Шаги остановились.

Тишина. Как на той частоте в первый раз — ватная, глухая, в которой только его кровь в висках.

Постучали в дверь.

Три раза. Медленно. Равномерно.

Тук. Тук. Тук.

Лёня понял — не подумал, не решил, просто телом понял — что за дверью нет подъезда. Нет Подольска. Там темнота, та самая, из снов. И в ней стоит то, что неделю шло к нему на частоте 9.43 мегагерц. И дошло.

Он не открыл. Попятился к балкону. Январь, третий этаж, внизу сугроб. Рванул ручку балконной двери.

На балконе стоял приёмник.

Не его. Другой. Большой, армейского типа, зелёный металл, облезлая краска, стёртый номер. Шкала светилась жёлтым. Стрелка — на 9.43.

Из динамика гул. Вдох-пауза-выдох.

И ещё один звук.

Смех.

Тихий, булькающий, как вода в засорённой раковине, ни мужской, ни женский, просто звук существа без рта.

Он закрыл балконную дверь. Развернулся.

Экран ноутбука светился. Крышку он точно закрывал — точно — но тема его открыта. На форуме. «9.43 МГц — кто-нибудь ловил?»

Новый ответ. Минуту назад.

От его аккаунта.

«Да. Поймал. Он не отпускает.»

Лёня посмотрел на руки. Пальцы в пыли — рыжей, как ржавчина. Точно такая же, как на корпусе того приёмника на балконе. Который он не приносил.

Гул стал громче.

В дверь постучали снова. На этот раз четыре раза.

Подпишись, ставь 👍, Толстой бы не успел!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/na-chuzhoi-chastote

Показать полностью
22

Ужастик: Гриф «Уничтожить»

Серия Ночные ужасы
Гриф «Уничтожить»

Гриф «Уничтожить»

Часть цикла «Раздел 1:01» на ЯПисатель.рф

Архив закрывался в шесть. Лена оставалась до полуночи.

Всегда так было. Ну, не всегда — последние четыре месяца, после того как её перевели в фонды специального хранения. Должность называлась красиво — «старший архивист ночной смены», а это значило: одна в подвале трёхэтажной коробки, бывшего НИИ, перебираешь папки с документами, которые интересны только моли и, может быть, историкам спецслужб. Но историков там никогда не было.

Здание стояло на Хорошёвке. Серое, шестидесятых годов, без вывески, зажато между жилыми домами, как зуб, который вот-вот удалят. Когда-то тут что-то разрабатывали — какие-то там технологии. Лена не спрашивала. Её работа: каталогизация. И точка.

В ту ночь она дошла до стеллажа Л-14.

Картонная коробка. Потемнела от времени. Маркировки нет. Внутри — одна папка, не толстая, скреплена бечёвкой, на обложке штамп с выцветшим текстом: «Экз. единственный. По прочтении — уничтожить».

Лена засмеялась. Коротко. Одна из множества попыток всё спрятать.

Развязала бечёвку. Листы машинописи, пожелтевшие, старые печатные машинки семидесятых — она узнавала этот шрифт. Проект без названия, только буквы и цифры: Ф-812.

Первые страницы — сухой язык. Инфразвук. Закрытые пространства. Как частоты ниже порога слышимости — вот эти тихие волны, которые человек не слышит, но чувствует, может быть, даже вопреки себе, — влияют на восприятие. На ощущения. На то, что видишь и слышишь, хотя объективно там пусто.

Третья страница. Результаты.

«Испытуемый №3: 40 минут — чувство присутствия. Помещение пусто».

«№7: час — видит движение в боковом зрении. Его нет».

«№12: полтора часа. Слышит дыхание. Приборы молчат».

Лена отодвинула бумаги. Даже не сильно, просто отодвинула, как отстраняются от неприятного.

Тишина.

Она сидела. Трубы гудели, как всегда. Лампа над головой подрагивала, словно не уверена, светиться ей или нет. Если по ней щёлкнуть ногтем — загудит на полтона выше. Лена знала это наверняка.

Она вернулась к тексту.

Шестая страница — что-то изменилось. В стиле, в тоне, в том, как человек выбирал слова и нажимал на клавиши. Короче. Рублено. Как будто спешил, или ему было противно писать, или он боялся — кто её знает.

«Генератор компактен. С чемодан. Автономное питание. Радиус — до 200 метров. Частота: 18,9 Гц».

«При воздействии свыше двух часов эффект необратим. Испытуемые продолжают фиксировать ПОСЛЕ отключения. Неделю. Месяц. Мы остановились на третьем — не потому что прошло».

«Закрыть проект. Генератор снять. Документы — уничтожить».

Последняя страница. Рукописная. Почерк другой — мелкий, дёрганый, буквы прыгают, как электричество бегает по бумаге.

«Генератор не снимали. Где — не сообщают. Приказано всё уничтожить, но я оставляю. Кто-то должен знать. Проверьте подвалы».

Неразборчиво в конце. Или писали в темноте, или руки не слушались.

Лена закрыла папку.

Подвал. Она сидит в подвале. Того самого здания.

Смешно, наверное. Или не смешно. Просто какой-то чудак писал отчёт, придумывал, чертил схемы — они все так делали в НИИ, все немного не в себе. Потом отчёт потеряли, забыли, захоронили в архиве. Никакого генератора нет. Это фантазия. Чёрный ход закрыт, стены кирпичные, всё нормально.

Лампа мигнула.

Один раз. Короткий. Как если бы кто-то моргнул.

И Лена осознала — когда, не знает, может минут пять назад, может с самого начала — что она слышит гул. Не трубы. Другой. Ровный. Низкий. На краю слышимости, скорее ощущается, чем слышится. В рёбрах. В костях. Сквозь кожу.

Она встала. Стул отъехал, ролики чиркнули по бетону — резко, нелепо громко в этой тишине.

Молчание вернулось.

Но гул остался. Или она уже не может от него избавиться, потому что это не внешнее — это внутри. Её пульс, её дыхание, её кровь, которая начинает звучать, когда долго сидишь без движения в тишине.

Лена решила выйти. Покурить. Вздохнуть нормальный воздух.

Дошла до двери, потянула ручку. Коридор был длинный, без окон, две лампы из четырёх светили — всё как обычно, она проходила здесь сотню раз. Но сейчас, стоя на пороге, она увидела — в дальнем конце, там, где тень, где стена поворачивает к лестнице — что-то. Тень? Силуэт? Просто темнота чуть более плотная, чуть более... вертикальная.

Она моргнула.

Пусто.

Коридор был абсолютно, полностью, окончательно пуст. Лампы, линолеум с трещинами, труба, обмотанная стекловатой, всё в порядке, как вчера, как каждый день.

Лена пошла быстро. Не бегом — глупо было бы бежать. Ей тридцать четыре, она образованная, она не верит в привидений. Она просто начиталась дурацких документов и напугала себя, как школьница с интернет-ужастиком. Бывает.

Обернулась у лестницы.

Пусто. Разумеется.

Поднялась на первый этаж, открыла железную дверь, вышла. Февраль, мороз жалит щёки, снег хрустит под ногой. Закурила. Руки не дрожат. Практически.

Дворик маленький, забор с колючей проволокой, фонарь над входом, жёлтый круг на снегу. За забором — дома, окна, в одном синий свет телевизора, третий этаж. Нормальная, спокойная Москва.

Лена докончила сигарету.

Затушила об стену — и заметила.

Окно подвала. Маленькое, на уровне земли, полусыпано снегом, забрано решёткой и заложено кирпичом. Мёртвое окно, ненужное. Она видела его тысячу раз.

Но сейчас из щели, узкой, тонкой как волос — сочился свет. Синий. Мерцающий.

Лена присела. Снег обжёг колени. Приблизила лицо к решётке — близко, упёрлась щекой в холодный металл.

Помещение. Маленькое, как кладовка. Она не видела деталей — только синий свет, неровный, пульсирующий, и предмет на полу. Тёмный. Прямоугольный.

Размером с чемодан.

Гул оттуда шёл. Теперь отчётливо. Низкий. Ровный. Сквозь кирпичи, через стену, через землю, через её ладони, упёртые в снег.

18,9 герц.

Откуда она знала точную цифру — не известно. Прочитала? Или почувствовала? Её рёбра вибрировали, она была уверена.

Лена выпрямилась. Ноги затекли, она покачнулась, схватилась за стену. Кирпичи были ледяные.

Надо уходить.

Это была не мысль — приказ. Чётко. Не в подвал. Никогда в подвал. Без вещей, без куртки, всё равно. Просто уйти. Ногами. В свитере. По снегу.

Она пошла к проходной. Калитка открывалась задвижкой, никакого кода. На улице — такси, метро, пешком до Полежаевской — неважно.

И тогда — тихо, едва слышно, как щёлкнет язычок замка — позади что-то щёлкнуло.

Она обернулась.

Свет в окне погас. Теперь там была обычная темнота. Кирпичная.

Но гул — гул усилился. Нет. Не усилился. Приблизился.

Лена побежала.

***

В пятницу она позвонила и уволилась. По телефону. Сказала: семейное дело. Начальник не спорил — на эту должность желающих не было.

Три дня квартира. Чай, сериалы, звонки маме. Нормально. Как будто ничего.

На четвёртый день, в три ночи, она проснулась.

Тишина.

Абсолютная. Холодильник молчит. Машины за окном не ездят. Батареи не щёлкают. Просто молчание, полное, всеобъемлющее.

И в нём — на самом дне, под слоями тишины — гул.

Низкий. Ровный. Знакомый.

18,9 герц.

Лена лежала неподвижно. Одеяло до подбородка. Потолок белый, трещина в углу. И рядом, у шкафа, туда, куда смотреть не хотела и не будет смотреть — что-то стояло.

Кто-то.

Она знала — откуда-то из костей, из той папки, из памяти, которая теперь уже работала против неё — что если повернёт голову, там никого не будет. А если не повернёт — он будет стоять. Всегда.

«При длительном воздействии эффект необратим».

Лена закрыла глаза.

Гул не прекратился.

Подпишись, ставь 👍, Достоевский бы страдал, но подписался!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/grif-unichtozhit

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества