Рябь
3 поста
3 поста
Это открытие я сделал в вонючем тамбуре электрички, когда двое пьяных парней попросили закурить. Один из них потянулся за сигаретой и коснулся моей руки, и его пальцы показали мне то, что ими делали. Как они лет в десять душили котенка за сараем. Как в армии держали цинковый гроб с другом. Как мяли в кармане последние купюры перед запоем.
Я дернулся, ударился затылком о стенку тамбура и вышел на следующей остановке, хотя ехать мне нужно было еще три. Пешком, по шпалам, через лес. Так я впервые соприкоснулся с дарами деревни Решоткино, куда переехал из Москвы в бабушкину халупу.
Уволили с завода, запил, развелся – букет стандартный. Дом в Решоткино достался от бабки Нади, которая скончалась два месяца назад, не дотянув пяти лет до сотни, царствие ей небесное, женщине суровой и молчаливой. Место тут было гиблое. Главное предприятие – торфоразработки – закрыли еще в девяностые, и люди остались без работы, денег и будущего. Водка текла рекой, мужики спивались и дохли от цирроза, бабы старели раньше времени, а дети вырастали дикими. Стандартная российская гамлетовская дилемма: спиться или повеситься. Многие выбирали второе.
Бабка Надя держалась особняком. Мужики ее побаивались. Она умела «править руками». Не знахарка, нет. Так я думал тогда. Просто если у кого ломило спину или кто вывихнул ногу – шли к ней. Она трогала, мяла, и боль уходила. Говорили, у нее «легкая рука». Я, мелкий, приезжая на лето, этого не понимал. Видел только ее вечно красные, обветренные руки, которые знали тяжелую работу.
После того случая в тамбуре я понял, что она мне передала по наследству, помимо хаты, еще и этот дар. Или проклятие.
Первое время я пытался проверить. В сельпо встретил соседа, дядю Пашу. Я пожал ему руку в знак приветствия, и меня накрыло. Жесткая сухая ладонь показала мне его будущее. Как он, будучи сильно пьяным, полезет чинить проводку в сарае мокрыми руками. Искра, вспышка – и он лежит на земле с обожженным лицом, дергаясь в последних судорогах. Я отдернул руку и выскочил на улицу. Через три дня дядя Паша сгорел в собственном сарае. Местный участковый, толстый равнодушный мужик, записал как несчастный случай. А я запил по-черному.
Запой длился неделю. Выходил из него, мучительно соображая, что это не глюки белой горячки. Я видел их смерти – через прикосновение к руке. Любая рука, от младенческой ладошки до старческой, была для меня теперь книгой, написанной на языке, которого я не просил знать. В одних книгах была история: побои, ложь, воровство. В других – самое страшное – короткий и обрывочный финал.
Я решил уехать. Продать хату за копейки и забыть Решоткино как страшный сон. Но покупателей на такую дыру не было. Я застрял, потому что идти было некуда. И вот в один день ко мне пришла Света.
Света была молодой учительницей в местной школе – единственной, кажется, на три деревни. Она принесла куриные яйца и банку соленых огурцов, сказала, что бабка моя всегда ей помогала и, может, я тоже смогу. У нее пропал ученик, Витька Ступин, мелкий пакостник из неблагополучной семьи. Ушел в лес за грибами и не вернулся. Третий день. Менты ищут, но без толку.
– Вы Надин внук, говорят, у вас тоже рука легкая, – сказала она, протягивая мне ладонь для рукопожатия.
Я отступил.
– Не могу. Не трогайте меня. Просто расскажите.
Она удивленно посмотрела на свои пальцы и убрала руки за спину. Рассказала про Витьку. Я знал: возможно, если коснусь его матери или отчима, узнаю правду.
– Ладно, – сказал я. – Ведите к его дому.
Дом Ступиных стоял на отшибе, возле самого болота, с заколоченными окнами и горой мусора во дворе. Мать, Клавдия, встретила нас пьяная, с синяком под глазом. Она размахивала руками, причитая и матерясь одновременно. Отчим, Михалыч, сидел на крыльце и точил нож, водя лезвием по бруску.
Я смотрел на его руки. Крупные, волосатые, в мелких царапинах, с чудовищной силой в пальцах. Я представил, как они сжимают Витькино горло, и меня замутило.
– Дай свою руку, – попросил я Клавдию. Мне нужно было знать: видела ли она что-то? Знала ли?
Она протянула трясущуюся потную конечность. Я стиснул зубы и взял ее. Картинка ударила наотмашь. Вот эта же рука, но моложе, бьет по лицу ребенка. Вот она тащит бутылку из-под дивана. А вот она же, вчера, хватает Михалыча за рукав. И следом, наложением, через ее прикосновение к его руке, я увидел лес, темную воду и лицо Витьки под водой, с открытым ртом. Живого, борющегося, пока эти же волосатые руки держат его голову.
Дальше я увидел болото с ориентиром – тремя сгнившими пнями и старой полусгнившей лодкой.
Когда я выпустил ее ладонь, меня вырвало прямо на засохшую герань в палисаднике.
Я повернулся и пошел в сторону болота. Света побежала за мной. Михалыч что-то кричал вслед, но не догонял. Трусы всегда смелы только на крыльце.
Мы шли через гнилой лес, проваливаясь в мох. Комары вились тучами, но я их не замечал. Я видел перед собой только ту картинку. Три пня. Лодка. Прозрачная торфяная вода, которая кажется черной.
Мы нашли мальчика через час. Михалыч просто утопил его, как слепого котенка. Тело всплыло и зацепилось рубашкой за корягу. Руки его, с грязными ногтями, были вытянуты вдоль тела. Мне показалось, что они всё еще ждут помощи.
Света закричала так, что птицы слетели с деревьев. Я же стоял и смотрел на эти руки. Что они мне могли рассказать сейчас? Как он рвал щавель у дороги? Как писал в тетрадке кривые буквы? Как в последнюю секунду царапал этими ногтями руки убийцы, пытаясь вырваться? Спасибо, что я не мог этого узнать. Дар работал только с живыми.
Дальше были правоохранители, допросы, суд. Михалыч получил свой срок, Клавдия спилась окончательно. А я… а я остался жить в бабкином доме и стал тем, кем меня прочили. Ко мне шли люди. Сначала робко, потом валом. С больными руками – артрит, вывихи, переломы. И я трогал, мял, правил. Бабка, видимо, чувствовала, что делала. А я чувствовал другое. Я трогал гнойные раны и видел, как этот гной попал туда – через осколок стекла, на который мужик наступил пьяный. Держал руку старухи и видел всю ее одинокую жизнь, где главным собеседником была икона.
В какой-то момент я понял, что могу настроиться как на прошлое, так и на будущее тех, кого дотрагивался.
Я лечил руками и сходил с ума от историй, которые мои руки показывали. Света, та самая учительница, стала заходить ко мне. Носила еду, молча сидела на кухне. Она единственная понимала, какой ценой мне дается каждое «исцеление». Однажды я взял ее за руку. Просто так, не для дела, хотел узнать ее. Я увидел в ее будущем одиночество в старой школе, которую вот-вот закроют, и она останется без работы, без перспектив, без ничего. Просто дотлеет в этой глуши.
Я отдернул руку. Она посмотрела на меня с какой-то печалью.
– Что там? – спросила она.
– Ничего, – соврал я. – Чисто. Светлая ты у нас.
Это была моя работа. Врать и скрывать правду. Лечить руки и молчать про то, что я в них вижу. Потому что правда убивает быстрее любой болезни.
Вчера ко мне пришли два парня. Дорогие куртки, стрижки, наглые глаза. Один протянул руку, перемотанную грязным бинтом.
– Порезал, – сказал он. – Помоги, дед, по-братски. Говорят, ты лучший.
Сняв бинт, я увидел опухшую кисть и множество мелких ран, словно от зубов, которые сильно гноились. Я взял его за запястье, делая вид, что осматриваю рану. И понеслось.
Я увидел бетонный сырой подвал, а в нем девочку лет двенадцати, привязанную к трубе. Эти руки, холеные, сытые, били ее. Эти пальцы тащили ее за волосы. А девочка кусала эту самую руку, когда сопротивлялась. Он пытался ее утихомирить. А потом его рука держала тряпку, смоченную в чем-то, и прижимала к ее лицу. Девочка затихла, и ее рука, безвольная, упала на бетонный пол.
Я смотрел на парня, который улыбался, ожидая помощи. Рядом стоял второй, его друг.
– Хорошо, – сказал я. – Снимай куртку, проходи вон туда, в предбанник. Там теплее. Руки надо греть перед правкой.
Парень прошел, скинул куртку на лавку. Я кивнул второму:
– Ты тоже заходи. Подержишь его, если что. Щиплет сильно.
В предбаннике было тесно. Я попросил парня сесть на табурет, а его друга встать сзади.
– Дай-ка я гляну еще раз, – сказал я, беря его за руку.
Я сжал ее. Не сильно, но с намерением. Я сосредоточился на его будущем. Оно было коротким и мутным. Я увидел, как он падает в каком-то темном месте и его голова с хрустом ударяется о бетонную плиту.
– Ну что там, дед? – спросил он.
– Всё будет хорошо, – ответил я, вспоминая лицо Витьки, когда доставали из воды.
Я отпустил его руку, взял со стола большой увесистый камень, который использовал вместо дверного упора, и со всей дури ударил второго, стоящего сзади, в висок. Он рухнул как подкошенный, даже не вскрикнув. Парень на табурете дернулся, но я уже держал его за горло. Мои пальцы сжимали его кадык, и я чувствовал, как бьется его жизнь в тонких сосудах.
– Где подвал? – спросил я.
Он хрипел, пытался вырваться, царапал мои руки. Его ногти оставляли царапины, и каждая царапина рассказывала мне свою короткую историю боли.
– В Ченцово, – просипел он, когда я чуть ослабил хватку. – Дом у реки, новый, красный кирпич… не бей…
– Я не буду тебя бить, – пообещал я и сломал ему шею. Быстро, чисто, без лишнего шума. Руки у меня сильные, бабка научила. Для правки суставов это нужно.
Тела я скинул в подпол. Избавляться от них было некогда. Потом вымыл руки, надел чистую рубаху и пошел в Ченцово. Новый дом из красного кирпича у реки я нашел сразу. В окнах горел свет.
Я постучал, и мне открыла женщина.
– Вам чего? – спросила она грубо.
– Я от Сергея, – сказал я, вспомнив имя того, кто сидел на табурете. – Он говорил, у вас руки болят? Я могу помочь.
Я втиснулся в дверной проем и протянул к ней руки – широкие, крепкие, в свежих царапинах и с чистыми ногтями. Необычные руки.
Хорошие руки.
В тот вторник утром я разбил любимую кружку жены, и мне почему-то показалось, что это не просто так. Осколок отлетел под холодильник, и доставать его оттуда я, конечно же, не стал. Жена, Люда, посмотрела на меня тем своим взглядом, который значил, что она собирает вещи, чтобы уехать к матери в Нижний. Она собирала их каждый месяц, так что я даже не поморщился.
За окном барабанил мелкий, противный дождь, смешанный с пеплом. Он шел уже несколько дней , с тех пор как геологи из городка объявили повышенную сейсмоактивность. Сопка Круглая, что возвышалась над нашим поселком, дымила, как паровоз. На вертолете прилетали какие-то люди в оранжевых жилетах, ходили по улицам, стучали в двери и говорили про эвакуацию. Люди слушали, кивали, а потом шли на огороды сажать картошку.
– Ты бы хоть вещи собрал, – сказала Люда, пихая в спортивную сумку свое постельное белье. – А то сидишь, как пень.
– Куда ехать? – спросил я. – К твоей матери? Чтобы она мне всю душу изжевала своими лекциями про то, какой я никчемный?
– Лучше уж лекции, чем сидеть под вулканом, как последние дураки.
Я промолчал. Молчание было моим главным оружием в семейных войнах. Люда громко застегнула молнию на сумке, и в тот момент пол под нашими ногами качнулся. Легко так, как палуба сейнера в тихую погоду. Людка побледнела и вцепилась в косяк. С улицы донесся испуганный собачий лай, а потом снова все стихло.
– Это конец, – выдохнула она.
– Все нормально, так и раньше бывало, – ответил я. – Успокойся.
Вру я или нет, мне было плевать. Хотелось, чтобы она просто заткнулась и ушла. Или осталась, но заткнулась. Люда швырнула сумку на пол, прошла на кухню, достала из шкафа початую бутылку вина, налила себе полный стакан и выпила залпом. Закурила, глядя в окно на сопку. Над ее кратером клубилось какое-то багровое облако, подсвеченное изнутри.
Я сидел в кресле и смотрел на ее прямую спину. Хорошая у жены спина, подумал я. Жаль, что мы так и не смогли родить ребенка. Или, может, и не жаль. Зачем ребенку такой отец, который всю жизнь проработал на лесопилке, а теперь, когда лесопилку закрыли, сидит без дела и ждет, когда сопка его накроет?
– Слышишь? – вдруг спросила Люда, не оборачиваясь. – Что-то гудит.
Я прислушался. Сквозь шум дождя пробивался какой-то вибрирующий звук, который шёл из-под земли. Я встал и подошел к окну. На улице было пусто. Соседский пес, огромный лохматый Полкан, метался по вольеру, бросаясь на сетку, и скулил тонко и противно, как щенок.
Звук усилился. Со стола упала вилка. Потом еще одна. Людка прижалась к моему плечу, и я вдруг почувствовал, как она дрожит. Мне стало ее жалко. Или себя жалко, что приходится это все терпеть.
– Ладно, – сказал я, отстраняясь и натягивая старый брезентовый плащ. – Пойду гляну, что там.
– Куда ты пойдешь? – закричала она. – Сиди дома!
Но я уже вышел на крыльцо. Воздух был тяжелым, с кислым привкусом, жег горло. Пепла в воздухе стало столько, что дышать приходилось через мокрый носовой платок. Я дошел до калитки и увидел соседа, старика Трофимыча. Тот стоял посреди улицы и смотрел на сопку, задрав голову.
– Трофимыч! – окликнул я его.
– Глянь, Петрович, – прошамкал он, указывая дрожащим пальцем. – Глянь, что делается.
Я поднял голову. Из жерла сопки, медленно и величественно, поднималась стена огня, шириной, наверное, в сотню метров, черная по краям и раскаленно-красная в середине, и двигалась она в нашу сторону.
– Это хана, – сказал я.
Я повернулся и побежал обратно в дом. Трофимыч остался стоять на месте. Может, он просто не понял, что это такое.
В доме Люда собирала вторую сумку, на этот раз с документами и фотографиями.
– Ну что там? – спросила она.
– Одевайся, – сказал я. – И выходи во двор. Только быстро.
Я прошел в сарай, откинул ржавый засов и посмотрел на свой старый, раздолбанный уазик. Он не заводился уже полгода. Я сел за руль, включил зажигание. Стартер зарычал хрипло, как Трофимыч по утрам, но мотор даже не отреагировал. Я вылез из машины, открыл капот и тупо уставился на грязные детали. Чинить его было некогда. И незачем.
На улице послышался нарастающий звук, который уже был похож на рев тысяч самолетов. Я вышел из сарая и увидел, как Люда стоит посреди двора с сумками в руках и смотрит на сопку. Я подошел к ней и тоже посмотрел. Поток был уже близко. Он поглотил старый клуб на окраине, и я видел, как здание вспыхнуло и рассыпалось, даже не успев как следует загореться. Воздух стал горячим, как из открытой печки.
– Надо бежать, – прошептала Люда.
– Куда? – спросил я.
Я оглянулся. Взгляд упал на старый, вырытый еще моим дедом погреб, с толстыми бетонными стенами и тяжелой железной крышкой, заваленной поверху куском рубероида.
– Туда, – сказал я и дернул Люду за руку.
Мы подбежали к погребу. Я скинул рубероид, ухватился за ржавую скобу и потянул. Крышка не поддавалась. Я рванул сильнее, содрал кожу на ладони. Люда бросила сумки и вцепилась в скобу вместе со мной. Мы дернули вдвоем, и крышка со скрежетом откинулась, ударившись о бетон.
– Лезь, – скомандовал я.
Люда, не раздумывая, сунулась в дыру и исчезла. Жара становилась нестерпимой. Я оглянулся в последний раз. Мир вокруг менялся. Деревянные дома просто исчезали, превращаясь в угли, не долетая до земли. Воздух свистел и выл. Я спустился в темноту, и в тот же миг налетел ветер такой силы, что чуть не вырвал меня обратно.
Крышка с грохотом встала на место. Я кубарем покатился вниз по ступенькам и остановился в самом низу, ударившись спиной о бетонный пол. Стало темно, хоть глаз выколи. Люда сидела в углу на корточках и дрожала. В темноте журчало. Я знал этот звук – в углу погреба был старый колодец, ещё дед рыл, когда водопровода в посёлке не было. Вода там была всегда, хоть и с ржавчиной.
Я чувствовал, как дрожит земля, как постепенно нагреваются стены, как воздух становится влажным и горячим, но терпимым. Мы сидели долго. Час, два, пять. Я потерял счёт времени. Люда пила воду кружкой, что висела на гвозде у колодца. Потом заснула на куче старых фуфаек. Я не спал. Слушал, как гудит земля. Иногда сверху сыпалась мелкая известка с потолка. Я думал о том, что дед, прошедший Великую Отечественную, наверное, не зря копал так глубоко, будто знал, что пригодится.
Сколько мы там просидели, я не знаю. Когда стало совсем тихо и жара немного спала, я рискнул приподнять крышку. Толкнул её, и она тяжело поддалась лишь со второго раза. Снаружи было темно, кругом чернота. Воздух был горячим, но дышать им уже можно было. Я вылез наружу и помог выбраться Люде.
Мира не было. Нас окружали одни развалины, а по левую сторону простиралась черная пустыня. Ни домов, ни деревьев, ни столбов. Ровная поверхность, покрытая трещинами, из которых сочился серный дымок. Небо было низким, багровым, тяжелым.
– Где все? – спросила Люда шепотом.
Я промолчал. Я смотрел на сопку. Жерло ее зияло черной дырой, из которой продолжал валить дым вперемешку с пеплом.
– Надо идти, – сказал я. – К шоссе.
Мы пошли, замотав лица остатками одежды. Идти было тяжело, воздух всё ещё был горячим, кругом пепел да шлак. Люда спотыкалась и падала несколько раз, я поднимал её и тащил дальше. Через час или два мы наткнулись на то, что раньше было дорогой. Теперь это была просто полоса спекшегося камня, уходящая в никуда.
Мы брели по этой полосе, и я вдруг понял, что мы, наверное, единственные живые люди на много километров вокруг. Эта мысль была странной, как будто мы выиграли в лотерею, где главным призом было право дышать этим вонючим воздухом.
Впереди, в багровом сумраке, я увидел какое-то движение. Сначала подумал, что мне показалось, но потом понял, что это человек. Он шел нам навстречу, шатаясь, как пьяный.
Мы подошли ближе. Это был мужик, наш сосед из поселка, Колька Сизов. Он был голый по пояс, весь в волдырях и копоти, и шел с вытянутыми перед собой руками, как слепой.
– Коля, – окликнул его я.
Он остановился и посмотрел на меня. Рот его открылся, но вместо слов оттуда вырвался только сиплый, булькающий хрип. Коля поднес руку к горлу и вдруг рухнул лицом в пепел. Люда вскрикнула и отпрянула. Я подошел, перевернул его. Он был мертв. Глаза его смотрели в багровое небо, и в них отражался свет далеких, еще тлеющих развалин.
Мы пошли дальше, обойдя тело. Шли мы молча, и каждый думал о своем. Я думал о том, что Колька еще в понедельник хвастался мне новой бензопилой, а сегодня он лежит в пепле, и никому до этого нет дела.
Шоссе мы нашли, когда небо на востоке начало светлеть. Оно было пустым. Ни машин, ни людей. Только черная нить, уходящая в бесконечность. Мы пошли по ней, на север, куда должны были уйти те, кто успел эвакуироваться. Надежды, что мы их догоним, не было, но оставаться на месте было страшно.
Через несколько километров мы наткнулись на колонну. Это были военные грузовики и автобусы, которые были хаотично разбросаны прямо посреди дороги, черные, обугленные, оплавленные, перевёрнутые на бок и на крышу. Поток, видимо, настиг их здесь, и они застыли в этом странном параде смерти.
Мы пошли между ними. В кабинах грузовиков сидели люди. Один водитель так и держал руки на руле, обугленные до костей. В автобусах было еще хуже. Люда отвернулась и пошла быстрее, закрыв лицо рукой. Я шел и смотрел под ноги, чтобы не споткнуться о то, что валялось на дороге.
Мы миновали колонну. Дорога снова стала пустой и прямой. Люда вдруг остановилась и села прямо на асфальт.
– Я не могу больше, – сказала она. – Оставь меня.
Я посмотрел на неё. Она была вся серая, губы потрескались, глаза ввалились.
– Вставай, – сказал я.
– Нет.
Я подошел к ней, схватил за руку и рывком поставил на ноги. Она ударила меня в грудь кулаком, слабо, как ребёнок.
– Пусти! – закричала она. – Я не пойду! Там ничего нет! Там такая же смерть!
Я размахнулся и ударил её по щеке. Не сильно, но достаточно, чтобы она замолчала. Она замерла, глядя на меня с ужасом.
– Иди, – сказал я тихо. – Просто иди.
Она пошла. Свет на востоке разгорался, но солнца все не было. Только багровая мгла, которая становилась ярче. Начал снова сыпать пепел, мелкий, как мука. Он забивал нос, рот, глаза. Вскоре я начал кашлять кровью, однако Людке об этом сообщать не стал.
Спустя еще какое-то время мы увидели огни. Это была окраина города, куда не дошла волна. Там работали генераторы, ездили машины, суетились люди в военной форме и спасатели.
Мы вышли к блокпосту. Солдат в респираторе сначала направил на нас автомат, потом опустил его, увидев наши лица.
– Откуда? – спросил он глухо из-под маски.
– Логиново. – ответил я.
Солдат кивнул и махнул рукой кому-то в сторону, и к нам подошли люди в белых костюмах. Они обтерли нас какой-то вонючей жидкостью, дали воды и маски, потом посадили в автобус с зарешеченными окнами.
В автобусе сидели другие люди. Молчаливые, грязные, напуганные. Мы сели на свободные места. Люда прижалась ко мне и заснула, положив голову мне на плечо. Я смотрел в окно на черный пепел, кружащийся в свете фонарей, и думал о том, что мы выжили. Зачем? Не знаю. Может, для того, чтобы рассказать об этом. А может, просто так, по чистой случайности. Как те мухи, что уцелели под веником.
Автобус тронулся и покатил в темноту, подальше от сопки. Я закрыл глаза и попытался вспомнить вкус кофе из разбитой кружки. Не смог. Осталась только горечь во рту и чувство, что самое страшное там, впереди, куда мы едем. Но это уже не моя забота. Пусть этим занимаются те, кто платит налоги.
Чтож, дорогие подписчики, случайные читатели, админы и участники сообщества.
Слышал, тут праздник намечается. У кого-то раньше, у кого-то позже, ох уж эти часовые пояса)
Итак.
Поднимите же свои бокалы, с ядом или без, не столь важно. Так вот, о чем это я? Ах да, вспомнил!
Искренне надеюсь, что когда часы пробьют двенадцать, вы не превратитесь в тыкву, ну или, по крайней мере, не сразу.
Пусть в новом году ваши мелкие бытовые кошмары (протекающая крыша, призрак в холодильнике, который съедает остатки вчерашнего ужина) будут достаточно смешными, чтобы о них можно было рассказать за столом.
Пусть снег падает мягко, как пепел после тихого апокалипсиса, и прикрывает прошлогодние грехи.
Пусть ваша елка не загорится от гирлянды, купленной впопыхах, а ее иголки будут не настолько острыми, чтобы напоминать вам о бренности всего сущего каждым шагом босой ноги по утрам.
Чтобы под бой курантов вы загадали помимо банального «счастье и здоровье» что-то честное. Например: «Господи, пусть тот странный скрип в подвале наконец-то прекратится. Или, на худой конец, пусть вылезет и познакомится, надоело скучать одному».
Пусть сосед за стеной, который ровно в полночь начнёт что-то пилить или ронять тяжёлые цепи, в конце концов просто откроет шампанское.
Пусть Дед Мороз под ёлкой окажется просто дядей Серёжей, который перепутал жилище. Он принес бутылку бухла и рассказ о том, как в 1998 году крысы в подвале съели его кота. Выпейте за упокой. Кота, разумеется.
И пусть скрип половиц будет складываться в ритм мелодии «Джингл Белс», а не в шаги того, кто явно не рассчитывал, что вы ещё не спите.
И главное: когда на двенадцатом ударе вы будете обнимать родных или просто сжимать в объятиях кота, помните - в эту самую секунду где-то в подъезде гаснет лампочка, которую больше никогда не заменят. Но у вас-то сейчас светло и тепло. Ненадолго.
Помните: мы все здесь, чтобы портить друг другу настроение, согревать друг другу руки и рассказывать друг другу странные истории, пока часы тикают. А раз так - давайте делать это с должным количеством иронии и плохо скрываемой нежностью.
Искренне ваш, Рассказчик, который тоже купил слишком много еды и теперь не знает, куда девать селёдку под шубой, человек, который проверяет, заперта ли дверь. Трижды.
Человек, который знает неизбежный финал, но всё равно ждёт салюта.
С наступающим, друзья!!!!
Итак. Всё началось с того, что соседский мальчик, Петька, перестал врать. Это звучало бы как благословение для его вечно взвинченной матери, если бы не одно «но»: он перестал говорить что-либо вообще. А когда его уговорили раскрыть рот, все увидели, что язык у Петьки был… испорчен. Он был покрыт аккуратными, мелкими насечками, будто кто-то работал по нему резцом, выводя некий нечитаемый узор из линий и углов. И эти насечки не заживали.
Вот вам факт о нашем городке: он стоит на месте старой переправы через реку, которая давно обмелела и теперь воняет стоками с местного химического завода. А ещё раньше, если верить жёлтым от времени бумагам в местном краеведческом музее, который занимает комнату в ДК, здесь была стоянка бродячих скорняков. Они выделывали кожи. Особенным мастерством славились в нанесении узоров на выделанную овчину необычным способом тиснения, после которого шкура приобретала странные свойства: не намокала, не стиралась и, по слухам, отталкивала змей. Способ этот был утерян, как и сами скорняки, которые куда-то подевались в одну не самую лучшую зиму.
Я к чему это. К тому, что у всего есть корни. Даже у того дерьма, что проросло сейчас.
Петьку увезли в областную больницу. А я, ветеран локальных конфликтов, ныне охранник на том самом химзаводе, получил в свой выходной неожиданного гостя. Это была Татьяна, мать Петьки.
– Андрей Викторович… – начала она, – вы человек военный. Вы… видели разное.
–Видел, – кивнул я, пропуская её в квартиру. В таких случаях люди ждут либо грубого отрицания, либо сакрального знания. Я дал нейтральный ответ.
–У Пет… у Петра язык. Врачи ничего не понимают. Говорят, шрамы, но они будто свежие. А он молчит, но дома начал писать в своём альбоме.
Она достала из сумки детский альбом для рисования. Внутри, на листах были выведены те же узоры, что покрывали его язык: линии, пересекающиеся под странными углами, которые на тот момент абсолютно ни о чем не говорили.
На следующий день в школьном туалете нашли старшеклассника Витьку Сомова. Он сидел в кабинке, и из его приоткрытого рта стекала тонкая струйка слюны, смешанной с чем-то тёмным. Когда «скорая» аккуратно разжала его челюсти, фельдшер, мужик повидавший немало в своей жизни, вышел оттуда зелёный и сразу закурил, нарушая все правила. Я узнал детали позже, от своего приятеля, работавшего водителем в этой бригаде. Вся внутренняя поверхность рта Витьки – щёки, нёбо, десны – была покрыта теми же насечками.
Меня это зацепило, и поверьте, не из благородного желания помочь. Просто бездействие в таких обстоятельствах напоминает ожидание своей очереди в расстрельной яме. Я начал с Петькиного альбома. Я листал, и в голове крутился обрывок мысли о тех самых скорняках. И вот тогда я вспомнил: в музее, среди немногих экспонатов, висела та самая овчина с узором. Я рванул туда.
Смотрительница, баба Валя, дремала у входа под радио «Шансон». Музей представлял собой три застеклённых стеллажа. Овчина висела под стеклом, пыльная, жёсткая. И да, узор отличался от Петькиного, но принцип, почерк, если угодно, был тот же: та же жесткая линия, те же углы. А рядом, на пожелтевшей этикетке значилось: «Обережный знак. Призван хранить правду шкуры и не допускать чужого слова».
В городке, как в любой замкнутой системе, началась паника, тщательно маскируемая под бытовую суету. Родители перестали пускать детей на улицу, учителя смотрели в раскрытые рты учеников после каждого ответа у доски. А потом произошел третий случай, со стариком Прохорычем, который торговал семечками и сигаретами поштучно у вокзала. Его нашли в его же будке. Он что-то бормотал, причмокивая, а когда его вытащили на свет, все увидели, что старик беззубо ухмыляется. А во рту у него, на языке, старом и синеватом, как парная телятина, было выведено целое предложение. Буквы, врезанные в плоть: «Я ВСЕХ СЛЫШУ».
После этого пошли слухи, якобы это болезнь, проклятие, химия с химзавода в грунтовые воды попала. Местный участковый начал ходить по квартирам. Он спрашивал одно и то же: не видели ли вы кого-то подозрительного? Ответы были уныло однообразными. Нет. Никто ничего не видел.
А я начал замечать закономерность. Все пострадавшие, на тот момент их было уже четверо, включая почтальоншу Шуру, у которой фраза «ДУМАЙ ЧТО ГОВОРИШЬ» красовалась на внутренней стороне губ, – все они в последнее время были замечены в одном невинном, казалось бы, занятии. Они сплетничали. Несли чушь. Врали. Говорили гадости. Петька соврал про двойку. Витька Сомов разнёс по школе грязный слушок о своей однокласснице. Старик Прохорыч был известным балаболом и переносчиком всех вокзальных сплетен. Шура обсуждала содержимое чужих пенсий и телеграмм. Это было что-то, что воспринимало человеческую ложь, пустословие, злое слово как… как материал. Как неправильно выделанную кожу. И исправляло дефект на физическом уровне.
В нашем подъезде жила женщина, Клава. Обладательница самого злого языка во всём микрорайоне. Так вот, она целыми днями сидела у окна на первом этаже и комментировала всех и вся, и знала, кто с кем спит, кто сколько выпил, у кого какие кредиты и на что. Все её ненавидели и боялись. И вот, после случая с почтальоншей, Клава внезапно притихла. Перестала выходить к окну. Свет у неё горел по ночам.
Меня это заинтересовало. Я чувствовал, что она следующая. Или уже. Я дежурил в подъезде, сидел на лестничном пролёте между первым и вторым этажом, курил сигарету за сигаретой и прислушивался к каждому шороху. В первую ночь ничего не произошло. На вторую я прихватил с собой бухло и стал ждать. Не знал, чего именно, но нутром чуял, что сейчас что-то произойдёт. И вот. Ночь.Тишина, лишь шорох мусора в баках на улице. И вдруг услышал из квартиры Клавы сдавленный крик.
Я не герой. Я выживаю. Но иногда выживание требует действий. Я подошёл к её двери и постучал.
– Клава? – спросил я. – У тебя всё в порядке?
Ответа не последовало, и я толкнул дверь, которая была не заперта. Жилище было погружено в полумрак, горела только настольная лампа у её кресла у окна. Клава сидела в нём, одета в свой постоянный синий халат. Её голова была слегка наклонена.
– Клава? – снова позвал я.
Подойдя ближе, я заметил существо, размерами не больше кошки, которое сидело у неё на коленях, но его длинные, костлявые передние лапки были глубоко погружены в её ротовую полость. На языке Клавы, уже покрытом сетью насечек, оно выводило очередную линию. Существо повернуло свою безглазую, похожую на голого детёныша крота голову и «посмотрело» на меня.
Оно на мгновение замерло, оценивая. Потом медленно извлекло свои окровавленные острые пальцы-инструменты изо рта Клавы, который тотчас безвольно сомкнулся. Существо сползло с её колен и скрылось в тени под креслом. Я услышал лёгкий шорох – и тишина. Оно ушло. Куда? В щель в полу? В вентиляцию? На этот вопрос ответа не было.
Клава повернулась к окну, к темноте улицы, и закрыла глаза. Рот её был сомкнут, и теперь там, внутри, был новый кровавый урок.
Я вышел, закрыл за собой дверь. Полиции я не сообщил. Что бы я сказал? Что увидел домового-скорняка, который наказывает врунов и сплетников? Меня отправили бы прямиком в ту самую палату, о которой все знают, но мало кто хочет говорить.
Теперь я знаю, что это что-то местное, доморощенное, выросшее из тихой ненависти, сплетен и лжи, которые столетиями копились в этих стенах, в этой земле, пропитанной дубильной кислотой и человеческой злобой. Это нечто, что считает нас, людей, просто шкурами. А наши слова – дефектом выделки. И оно исправляет этот брак, причём навсегда.
Я пишу это, сидя у себя в квартире. За окном – обычный двор, обычные люди. Я очень тщательно подбираю слова. Я не вру и стараюсь не говорить лишнего, даже думаю теперь тише. Потому что я знаю, что оно слышит. И если шкура кривит, её нужно править. Насечками. Изнутри.
И знаете, что самое жуткое? Что я иногда ловлю себя на мысли, что это… справедливо.
Так вот. Я должен рассказать про лето, когда на блошиный рынок, что у железнодорожного вокзала, привезли клетку. Не простую клетку, а огромную, ржавую, будто выдранную из подземелья какого-нибудь заброшенного цирка-шапито, который когда-то колесил по сёлам и пугал детей клоуном с треснувшим лицом.
Внутри клетки был Он. Не человек. Или всё-таки человек? Вопрос этот не давал покоя всем, кто приходил поглазеть. Мы звали его Чола. Так прозвали сразу, без обсуждения. От слова «ачела», что на молдавском означает этот, тот. Чола был похож на человеческий остов, обтянутый кожей странного, землисто-серого цвета. Он сидел на корточках в центре клетки, не шевелясь, глядя в одну точку перед собой мутными глазами.
Его привезли какие-то цыгане из-за Прута, с румынской стороны, и поставили за небольшую плату возле своего прилавка со старьем. Аттракцион. Диковина. «Узрите чудо, чего свет не видывал», – кричал главарь, щеголеватый мужчина в мятом пиджаке. Его звали Джиджи.
Я тогда подрабатывал на рынке, помогал дяде Васе разгружать ящики с пластиковой посудой и дешёвым ширпотребом из Турции. Мне было восемнадцать, и мир казался плоским и скучным, как доска. Чола стал первым по-настоящему загадочным явлением в моей жизни.
Чудо заключалось в следующем. Если бросить в клетку к Чоле монету – любую, лей, рубль, даже старый советский пятак – он медленно, с болезненным скрипом суставов, поворачивал голову. Его взгляд падал на монету. И через несколько секунд монета… менялась. Она как будто проживала целую жизнь за мгновение.
Новая, блестящая монета покрывалась патиной, ржавела, стирался рельеф, она могла погнуться, будто её переехали грузовиком, или, наоборот, становилась новой, отполированной до зеркального блеска. Ускорял время для них. Или замедлял. Никто не понимал.
Люди сходились, толпились. Одни бросали монеты, смеясь. Другие крестились, глядя на это непотребство. Третьи, самые умные, пытались кидать другие предметы – пуговицу, ключ, носовой платок. С предметами работало тоже. Ключ мог покрыться ржавчиной, платок – истлеть по краям.
– Он не ест, не пьёт, – рассказывал Джиджи доверчивым зевакам, пока его родня ловко щупала карманы в толпе. – Нашли в глухой деревне. Был в этой самой клетке в старом амбаре. Он там, поди, сто лет сидел. Может, и больше.
Я приходил к клетке каждый день. Не из-за чуда. Меня манило его лицо. На нём не было ни злобы, ни страдания, ни смирения. Только пустота, и это было страшнее любой гримасы.
Однажды вечером, когда рынок пустел, я задержался, помогая дяде Васе накрыть брезентом товар. Вижу – к клетке подходит старик, которого раньше не замечал. Он долго смотрел на Чолу. Потом достал из кармана не монету, а медальон. Дешёвый, жестяной, с потускневшим стеклом. Бросил в клетку.
Чола, как обычно, повернул голову. Медальон упал на грязный пол клетки. И тут Чола пошевелился. Не просто повернул голову, а все его скрюченное тело дернулось. Он протянул руку – длинную, костлявую, с ногтями, похожими на обломки керамики – и коснулся медальона кончиком пальца.
И тогда Чола застонал. Звук был низким, идущим из самой глубины, похожим на скрип вековых веток. Медальон не изменился визуально. Но старик ахнул, схватился за грудь и упал замертво. Прямо так, на месте. Позже сказали – сердце. Скорая забрала тело. Медальон остался лежать в клетке. Джиджи, бледный, но жадный до сенсации, поддел его палкой и выбросил в мусорную кучу. Но я видел его лицо. Я видел, как в глазах Джиджи впервые мелькнул не расчёт, а животный, первобытный страх.
На следующий день история облетела рынок. Народу пришло втрое больше. Но теперь они смотрели не с любопытством, а с опаской. Чола перестал быть диковинкой. Он стал проклятием. И, как водится, нашлись те, кто решил это проклятие испытать. Молодые отморозки, под градусом, решили «пошутить». Один из них, здоровый детина по кличке Бульдог, подошёл к клетке.
–Что, дед, деньги любишь? – прохрипел он. – На, пожуй!
Он бросил в клетку не монету, а зажигалку. Обычную, пластиковую. Чола повернул голову. Взгляд упал на зажигалку. И тогда она… начала стареть. Пластик побелел, потрескался, будто его десять лет продержали на солнце. Из трещин полезла какая-то чёрная, жирная плесень. Корпус разбух, деформировался. И вдруг – она сработала. Сама. Колесико провернулось, высеклась искра, и из деформированного корпуса вырвался жёлтый, чадный огонь, который тут же перекинулся на прутья клетки.
Бульдог отпрянул. Все отпрянули. В воздухе повисло молчание, нарушаемое только тихим потрескиванием того странного огня, который вскоре погас сам собой. На полу клетки лежала бесформенная масса, которая когда-то была зажигалкой.
После этого случая Джиджи попытался убрать клетку. Но оказалось, что он не может. Не то чтобы его не пускали. Клетка будто приросла к земле. Когда он с братьями попытался сдвинуть её с места, со дна клетки, из земли, полезли толстые, чёрные корни. Не деревянные. Металлические. Ржавые, как и сама клетка. Они оплели балки и ушли глубоко в грунт.
Тогда Джиджи, окончательно напуганный, бросил всё. Он собрал свою семью, пожитки и впопыхах уехал. Оставил клетку. Оставил Чолу. Оставил нам.
Рынок начал пустеть. Торговцы, суеверные люди, стали перебираться подальше. Оставались только самые отчаянные или самые бедные. И я. Я не мог уйти. Меня тянуло туда, не мог сопротивляться. Я начал замечать изменения. Земля в радиусе десяти метров вокруг клетки стала серой, безжизненной. Ни травинки. Пыль не поднималась. Воздух стоял неподвижный, густой, будто его тоже коснулось то странное оцепенение, которое исходило от Чолы. Вороны, которые тучами вились над рынком, облетали это место стороной.
А Чола начал меняться. Он начал медленно, по миллиметру в день, увеличиваться в размерах. Не расти. Распухать? Нет. Он как будто поглощал пространство вокруг себя, становясь более плотным и реальным, чем всё окружающее.
Кульминация, о которой я обязан рассказать, хотя бы для того, чтобы кто-то помнил, как это было, наступила в знойный августовский полдень. Рынок был почти пуст. Оставались я, дядя Вася, да пара алкашей, которые спали в тени под прилавком.
К клетке подошла молодая женщина в простом платье. Я видел её раньше – она торговала вязаными носками и варежками. В руках она держала не монету, а маленькую тряпичную куклу, сшитую из лоскутков, с двумя пуговицами вместо глаз.
Женщина подошла вплотную к клетке. Её лицо было мокрым от слёз, но она не рыдала. Она смотрела на Чолу с таким отчаянием и такой надеждой, что у меня кровь застыла.
–Говорят, ты время трогать можешь, – прошептала она так тихо, что я слышал только потому, что вокруг была мёртвая тишина. – Можешь? Дочка моя. Маричика. Ей было четыре года. Автобус… Если можно… хоть капельку назад. Мгновение. Одну секунду. Чтобы она отступила. На шаг.
Она бросила куклу в клетку.
Чола отреагировал мгновенно. Вся его неподвижность исчезла. Он рванулся вперёд, к кукле, не сгибаясь, а как-то скользя на костлявых конечностях. Его руки схватили тряпичную игрушку, и он прижал её к той части своего торса, где должно было быть сердце.
И тогда началось.
Лоскутки, из которых кукла была сшита, мгновенно истлели, рассыпались в пыль. Пуговицы отпали, прокатились по полу и за секунду превратились в бурые хлопья. Из пыли, в воздухе, над ладонями Чолы, начало проявляться что-то. Сначала – слабый контур. Пятно света, искажённое, дрожащее. Потом я различил звук. Детский смех, искренний, звонкий. А потом… образ. Маленькая девочка в синем платьице. Она куда-то бежала, смеясь, оборачиваясь. Это длилось две, может, три секунды. А потом образ дрогнул, исказился и рассыпался, как и кукла, в ничто.
Но женщина увидела свою Маричику. Она вскрикнула – коротко, отрывисто, как будто её ударили ножом под рёбра, упала на колени и смотрела в пустоту перед клеткой, и её лицо было пустым, как у Чолы. Он не вернул ей дочь, лишь показал ей саму суть того мгновения, вырвал его из потока времени и предъявил, как доказательство. И доказательство это убило в ней всё живое.
А Чола… Чола изменился снова. Он стал больше. Физически. Его костяк будто расправился, заняв чуть больше места в клетке. Ржавые прутья слегка прогнулись наружу с тихим, угрожающим скрипом. Он вобрал в себя этот миг, эту частицу чужого, страшного времени, и она стала его топливом. Он питался не монетами, а привязанностью, вшитой в предметы. Он питался памятью, законсервированной в вещах. И чем сильнее была память, чем острее боль или радость, связанная с предметом, тем больше силы он получал.
Я понял всё. Чола – не существо. Он – явление. Сгусток вывернутого наизнанку времени. Чёрная дыра для воспоминаний. Он сидел и ждал, когда к нему принесут кусочки прошлого, чтобы сожрать их и вырасти. И клетка была не для него. Клетка была для нас. Чтобы мы, дураки, не подходили слишком близко и сами не стали его пищей.
Женщину позже увели, а я остался один перед клеткой. Чола медленно повернул ко мне свою безликую голову. Его мутные глаза будто сфокусировались на мне. Он протянул руку сквозь прутья. Не чтобы схватить. Рука просто висела в воздухе, ладонью вверх.
У меня в кармане лежал отцовский перочинный нож. Старый, «Булат», с костяной рукоятью. Отец умер, когда мне было десять. Нож был единственной вещью, которая от него осталась. Я помнил, как он чинил им мой велосипед. Помнил, как этот нож лежал на тумбочке в больнице, в день, когда отца не стало. Вся моя память об отце, вся невысказанная тоска восемнадцатилетнего пацана, который так и не успел стать мужчиной в его глазах, – всё это было в этом куске стали и кости.
Я вытащил нож, потом взглянул на Чолу. На его протянутую руку. На ту пустоту, что была на его лице. И я понял, что будет, если я брошу нож в клетку. Он покажет мне отца. На мгновение вырвет тот миг из небытия и швырнёт мне в лицо. А потом вберёт его в себя и станет ещё больше, ещё реальнее. И, может быть, клетка не выдержит.
Сжав нож в кулаке до боли, я сделал шаг назад. Потом ещё один. Я повернулся и ушёл, не оглядываясь.
На следующий день я не пришёл на рынок. Я устроился на другую работу. А ещё через месяц, проходя мимо, я увидел, что рынок у вокзала огородили забором. Говорили, местная власть вмешалась. Кого-то из последних торговцев выгнали. Про клетку никто не говорил. Я подошёл к забору, нашёл щель. Там, на пустыре, где раньше кипела жизнь, стояла лишь одна конструкция. Огромная, ржавая клетка. И внутри неё, расправившись, занимая теперь почти всё пространство, сидело Нечто, напоминающее изваяние, но теперь оно было больше. Намного больше. Взгляд его был устремлен вверх, на небо, будто ожидая, что и оттуда что-то упадёт.
Я ушёл, потом и вовсе уехал из страны. Но иногда я думаю о том, что где-то там растет тихий, ненасытный Бог из ржавого железа и украденных мгновений. И что когда-нибудь клетка станет ему мала. А города, со всеми старыми фотографиями, письмами, игрушками, обручальными кольцами и заветными безделушками, лежат вокруг, как бесплатная столовая для того, кто ест прошлое. И ничто его не остановит.
Оглядываясь назад, я могу с полной уверенностью заявить: всё началось с бесконечного серого дождя над Нижней Слободой и желания заработать три тысячи рублей.
Нужны были деньги на лекарство бабушке, её сердце барахлило, а на пенсию особо не разгонишься. Поэтому, когда в одном из местных пабликов ВКонтакте промелькнуло объявление о платном тестировании «нового формата удалённого взаимодействия», я, не долго думая, отправил свои данные.
Примечание автора: если вам предлагают деньги за то, чтобы вы просто сидели и смотрели, бегите. Бегите, даже если за вами никто не гонится. Это один из немногих полезных советов в этой истории.
Координатор, который скрывался под именем «Коллекционер», ответил мгновенно, будто ждал именно меня. Он объяснил всё просто: необходимо надеть специальную гарнитуру, подключиться к удалённому рабочему столу в указанное время и просто наблюдать. Ничего не делать. Оплата – по факту.
Мне прислали посылку с невзрачной гарнитурой – очки и наушники, всё в чёрном матовом пластике, без опознавательных знаков. И ссылку.
Первое подключение было совершенно нестрашным. На экране очков я видел интерфейс чужого компьютера где-то в другом городе. Чистый рабочий стол, папка с документами, открытый браузер с парой вкладок. Типичная жизнь типичного человека.
Я сидел в своей промозглой комнатёнке в хрущёвке, слушая, как дождь стучит по стеклу, и наблюдал, как незнакомец вёрстает отчёт в «Экселе». Иногда он переписывался в мессенджере. Скука смертная. Через час сессия завершилась, и на мой кошелёк упали обещанные три тысячи. Слишком просто. Слишком хорошо.
Второе приглашение пришло через неделю. Коллекционер написал: «Задача усложняется. Компенсация – семь тысяч. Готовы?». Я был готов. На этот раз точка доступа была иной. Чужой экран вздрогнул, будто от помех, и разрешение было хуже, картинка зернистой.
Я видел ту же операционную систему, но обои – фотографию какого-то леса, мутную, снятую на плохую камеру. Пользователь что-то искал в папках. Кликал нервно. Открыл текстовый документ. Начал печатать. И тут я понял, что вижу не просто экран. Гарнитура передавала не только изображение. Через наушники доносилось лёгкое, прерывистое дыхание.
Моё собственное дыхание сплелось с тем, что я слышал, создавая жуткий стереоэффект. А потом пользователь открыл веб-камеру. На мгновение в маленьком окошке мелькнуло его лицо – бледное, растерянное, глаза бегали по сторонам. Он смотрел не в камеру, а куда-то за монитор, в темноту своей комнаты.
Он что-то увидел. Не на экране,а в самой комнате. Его рука потянулась к мышке, курсор завис над значком какого-то приложения… и связь резко прервалась. На моём собственном мониторе высветилось уведомление о переводе.
Третье приглашение я проигнорировал. Целых пять дней. Но дождь не прекращался, деньги от предыдущего захода таяли, а бабушкино лекарство стоило дорого. Коллекционер молчал. А потом прислал сообщение: «Последняя сессия. Контрольный эксперимент. Пятнадцать тысяч. Без вопросов».
Сумма была неприличной для такой простой работы. Именно это и должно было меня остановить. Но не остановило. Жадность и отчаяние – отличные советчики в делах, касающихся собственной глупости.
Подключение установилось. Изображение было чётким, кристальным, но странно смещённым, будто камера висела где-то сбоку от монитора. Я видел не весь экран, а его часть, угол комнаты – торец стола, стену и край кресла.
В кресле сидел человек. Его лицо я не видел, только согнутую спину в серой домашней кофте. Дыхание в наушниках было частым, поверхностным. На экране его компьютера был открыт «Яндекс.Браузер» с единственной вкладкой. В поисковой строке мигал курсор. Человек в кресле начал печатать. Медленно, одним пальцем.
«-к-т-о-з-д-е-с-ь».
Пауза.
«-п-о-м-о-г-и-т-е».
Пауза длиннее. Дыхание стало сиплым.
«-о-н-н-а-с-т-о-я-щ-и-й».
И тогда я увидел движение в кадре. Не на экране чужого компьютера, а в той самой комнате, которую передавала смещённая камера. Из тёмного угла, не попадающего в обзор, медленно выползло нечто.
Сначала я принял это за тень от какого-то предмета, но тени так не ведут себя. Оно было плотным, чёрным, лишенным каких-либо отражающих свойств, провалом в реальности. И оно текло по полу и стене, обтекая углы, как густая, липкая жидкость, но сохраняя при этом некую аморфную форму.
В наушниках раздался сдавленный стон. Человек в кресле замер, его пальцы зависли над клавиатурой. Чёрная масса наползла на его тапочки. Он дёрнулся, но не встал, будто приклеенный. Масса поднялась по его ногам, поползла вверх по кофте, и где она проходила, ткань словно темнела, сливалась с ней, теряя фактуру.
Человек начал печатать снова, судорожно, отчаянно.
«-ОНОМЕНЯСТИРАЕТ».
Буквы плыли,накладывались друг на друга.
«-ЯНЕЗДЕСЬЯНЕНИГДЕ».
Чёрная субстанция добралась до его шеи.Голова запрокинулась. Я увидел нижнюю часть его лица – судорожно работающую челюсть, подбородок, искажённый немым криком. А затем и это начало исчезать, растворяться в наступающей пустоте.
Последним, что я увидел на экране чужого компьютера, была строка в браузере, напечатанная уже без участия рук, будто мыслью:
«-АЗАЧЕМТЫЭТОСМОТРИШЬ».
Связь оборвалась. В очках и наушниках воцарилась тишина и темнота. Я сорвал гарнитуру с головы и отшвырнул её в угол. Мои руки тряслись.
Оплата пришла мгновенно.
Прошло две недели. Дожди над Нижней Слободой прекратились и сменились хмурым, но сухим небом. Я купил бабушке лекарства. Гарнитура лежала в самом дальнем ящике стола, заваленная старыми бумагами.
Я пытался убедить себя, что стал свидетелем какого-то изощрённого монтажа, цифровой пытки, срежиссированной Коллекционером. Но логика, холодная и беспристрастная, шептала другое. Я видел не кино, а конкретный интерфейс, знакомые обои, обычный браузер. Я был смотрителем. А чтобы за чем-то наблюдать, нужен объект наблюдения. И канал передачи.
Сегодня утром, включив свой ноутбук, я обнаружил, что он медленно загружается. На чёрном экране, вместо логотипа виндовса, мигали зелёные строчки кода, слишком быстро, чтобы их прочесть. Потом они исчезли. Система загрузилась как ни в чём не бывало.
Но теперь, когда я отвожу курсор мыши к правому нижнему углу экрана, туда, где часы, я замечаю задержку. Словно пиксели в том месте на мгновение гаснут, образуя крошечный, почти невидимый провал в яркости.
И иногда, в полной тишине моей комнаты, мне кажется, что я слышу очень тихое, прерывистое дыхание. Не своё. Оно доносится из динамиков ноутбука, которые я уже неделю как отключил в настройках. Я не подключаю гарнитуру. Но канал, как оказалось, мог быть и двусторонним.
А пока я пишу этот текст, глядя на крошечную темную точку в углу монитора, которая определённо стала чуть больше, чем была вчера. И дышать становится немного труднее.
***
Такова жизнь. А может, и смерть. Разница, как говорил мой дед, часто лишь в точке зрения. И в том, растёт ли эта точка у тебя перед глазами.
Моё возвращение в Кишинёв после двенадцати лет в Италии было похоже на возвращение в квартиру после пожара – ты стоишь на пороге, вдыхаешь запах гари и тления и понимаешь, что от твоей прежней жизни остался только этот едкий смрад, который въелся в стены. Я приехала не потому, что соскучилась, а потому, что получила письмо от сестры. В нём было всего три слова: «Ему нужна помощь».
«Ему» – это мог быть только наш отец, Виктор. Мать сбежала от него, когда мне было десять, а Лене – восемь. Сбежала, оставив нас на попечение этого монолита из плоти и злобы. Мы выросли, научились читать его настроение по складкам на лбу, по тому, как он сжимает вилку. Я сбежала первой, как только представилась возможность – по студенческой визе, с двумя сумками и сердцем, полным ненависти и облегчения. Лена осталась. Она всегда была тише, прозрачнее, как будто пыталась стать невидимкой в его присутствии.
Они так и жили в нашей старой квартире на последнем этаже девятиэтажки, панельной, как все дома в Буюканах, с вечно мокрыми от сырости стенами в подъезде. Дверь открылась не сразу, я услышала за ней осторожные шаги, щелчок замка. Потом она впустила меня, даже не обняла, лишь кивнула. Лена постарела. Не так, как стареют женщины в Италии, с морщинами от солнца и смеха. Она высохла, съёжилась, её кожа стала тонкой, как бумага, сквозь которую проступали синие прожилки вен. Её глаза смотрели куда-то мимо меня, в угол комнаты, где стоял шкаф с посудой, которую мы с детства боялись разбить.
– Где он? – спросила я, не здороваясь.
Она махнула рукой в сторону его комнаты. Дверь была приоткрыта, из щели лился тусклый жёлтый свет.
– Что с ним?
– Посмотри сама, – прошептала Лена. – Он… не выходит уже неделю. Я ношу ему еду. Он оставляет тарелки за дверью. Иногда пустые. Иногда нет.
Я отодвинула её, испытывая знакомый, детский гнев на его тиранию, на её покорность, на эту квартиру, набитую призраками нашего несчастливого детства. Я толкнула дверь в его комнату.
Свет от торшера с абажуром, засиженным мухами, падал на кровать. На кровати кто-то лежал. Я не сразу поняла, что это отец. Он был укрыт с головой толстым шерстяным одеялом, в воздухе витал запах гнили и антисептика.
– Отец, – произнесла я.
Одеяло пошевелилось, дрогнуло в нескольких местах одновременно, будто под ним копошились отдельные существа. Потом с одного края одеяло медленно сползло.
Я увидела руку, но это была не рука моего отца, сильного, с жилистыми, покрытыми татуировками предплечьями. Эта рука была бледной, почти белой, как у альбиноса, и тонкой. А на её тыльной стороне, от костяшек пальцев и почти до локтя, зияла рана. Или не рана. Аккуратное, овальное отверстие, с ровными, словно обработанными краями, будто кто-то вырезал кусок кожи и плоти скальпелем. Сквозь это отверстие можно было разглядеть кости.
Я отступила на шаг и ударилась спиной о косяк двери. Повернулась к Лене, которая стояла в гостиной, обхватив себя руками, и смотрела в пол.
– Что это? – выдохнула я. – Что с ним?
Она покачала головой, не поднимая глаз.
– Он не позволяет вызывать врачей. Говорит, это его расплата. Его искусство.
– Какое ещё искусство? Он же водитель автобуса, Лена! Какого чёрта?
Я снова вошла в комнату, превозмогая тошноту от запаха. Подошла ближе. Теперь я разглядела, что таких «отверстий» на его руке было несколько. Одно на предплечье, поменьше, ещё одно на плече. Края их не кровоточили, они были сухими, покрытыми тонкой, полупрозрачной плёнкой, как на заживающем ожоге.
– Покажи мне лицо, – приказала я.
Одеяло снова зашевелилось, сползло с головы, и я вскрикнула. Звук вырвался против моей воли.
Его лицо было изуродовано, но не болезнью, не случайностью. Это были намеренные, аккуратные разрезы. Длинный, вертикальный шрам рассекал лоб от линии волос до переносицы. Два симметричных разреза шли по скулам. Кожа вокруг них была стянута, гладкой, будто её растягивали и зашивали. Веки были грубо сшиты толстыми, чёрными нитками, над левым глазом было одно из тех отверстий, с неровными, рваными краями, из которого сочилась густая, янтарная жидкость, медленно стекая по щеке.
– Нравится? – спросил он. – Я… очищаюсь. Снимаю лишнее. Всю эту грязь, эту кожу, эту ложь.
Я задыхалась. Воздух в комнате казался спёртым, отравленным его безумием и разложением.
– Это… ты сам это сделал?
– Кто же ещё? Врачи лечат симптомы. Я лечу причину. Я вырезаю из себя… человека. Того человека, которым я был. Пьяницу. Тирана. Ничтожество. Он сидит внутри, понимаешь? Как червь в яблоке. И я выковыриваю его по кусочкам. Вот, смотри.
Он медленно, с видимым усилием, поднял другую руку. В пальцах он держал небольшой, но страшный на вид инструмент – нечто среднее между скальпелем и крючком, самодельное, с рукоятью, обмотанной изолентой. Лезвие было покрыто бурыми подтёками.
– Видишь? Инструмент. Настоящий художник должен создавать свои инструменты. Вчера… вчера я достал из-под ребра воспоминание. О том дне, когда я ударил твою мать. Теперь его нет. И того человека, который это сделал… его тоже становится меньше.
– Ты с ума сошёл, – прошептала я. – Это нужно остановить.
– Остановить? – он попытался приподняться, и одеяло сползло ещё ниже, обнажив торс. Картина была ещё более отвратительной. На его груди и животе были десятки таких «процедур». Шрамы, дыры, зашитые разрезы. Некоторые отверстия были затянуты той же полупрозрачной плёнкой, в других зияла чернота. От одного, чуть левее солнечного сплетения, тянулась тонкая, серая ниточка, как пуповина, уходящая под одеяло. – Я только начал. Я ещё не добрался до самого главного. До ядра. До той первой искры зла, из-за которой всё пошло не так. Она очень глубоко. Мне нужны… помощники.
Его взгляд был невыносим.
– Лена, – позвал он почти ласковым голосом, – иди сюда, дочка.
Лена, которая стояла всё это время в дверях, вздрогнула и сделала шаг вперёд, потом ещё один, двигаясь, как лунатик.
– Нет! – крикнула я, хватая её за рукав. – Не подходи!
– Она понимает, – прошипел отец. – Она видела мучения, помогала. Подавала инструменты. Дезинфицировала. Уносила… отходы.
Я посмотрела на сестру. Её лицо было мокрым от слёз, но она не рыдала, просто тихо плакала.
– Что ты имеешь в виду, «уносила отходы»? – спросила я.
Лена закрыла лицо руками.
– Он… он говорит, что нельзя просто выбросить. Это часть его. Её нужно… сохранить. Для завершения процесса. Чтобы потом всё собрать воедино, в новом порядке.
– Где? – мой голос сорвался на крик. – Где, Лена?!
Она указала слабым движением руки на балкон. Я оттолкнула её, бросилась к балконной двери, сорвала зацепленный крючок и распахнула её. Запах был невыносимый, плотный, сладковато-трупный.
Балкон был заставлен старыми ящиками из-под овощей. И в этих ящиках… лежали куски, аккуратно разложенные. Это были вырезанные фрагменты кожи с татуировками – я узнала якорь на предплечье, который он сделал в молодости. Что-то похожее на часть уха. В одном ящике, в банке с мутной жидкостью, плавало что-то округлое, волокнистое, напоминающее вырезанный орган, но я не могла опознать какой. И тучи жирных, зелёных мух.
Меня вырвало прямо на бетонный пол балкона. Я тряслась и чувствовала, как реальность раскалывается на осколки. Это была не квартира, а мастерская мясника, работающего с живым материалом. А его ассистенткой была моя тихая, запуганная сестра.
Когда я вернулась в комнату, отец говорил Лене что-то шёпотом.
– …пора, Леночка. Пора и тебе очиститься. Ты носишь в себе её. Её трусость. Её слабость. Ты позволила ей уйти, не остановив. Это тоже грех. Его нужно вырезать. Я помогу. У меня уже есть опыт.
Лена смотрела на него с каким-то гипнотическим, страшным обожанием. Она медленно кивала, поддавалась. Жизнь в этом аду, в этой тюрьме, где тюремщик методично разбирал себя на части, сломила её окончательно. Он теперь предлагал ей ту же «свободу».
– Нет, – сказала я громко, вставая между ними. Моя первоначальная паника сменилась яростью, которую я копила всю жизнь. Яростью на него за наше сломанное детство, за мать, за Ленины страдания. Но теперь эта ярость была направлена не просто на человека, а на саму идею, на эту раковую опухоль безумия, которая пожирала их обоих. – Это кончается. Сейчас.
Он повернул свою изуродованную голову ко мне.
– Ты хочешь помешать искусству? Хочешь оставить нас грязными?
– Вы уже грязные, – прошипела я. – Вы воняете смертью и безумием. Лена, – я резко обернулась к сестре, хватая её за плечи, тряся её. – Посмотри на него! Это не отец! Это кусок гниющего мяса, одержимый бредовой идеей! Ты что, хочешь стать такой же?
Она заплакала снова, но в её глазах был разлад, борьба. Страх перед ним боролся со страхом перед реальным миром, который она забыла.
– Он… он говорит, что это единственный способ всё исправить…
– Ничего этим не исправишь! – закричала я. – Мама не вернётся! Наше детство не вернётся! Ты можешь только умереть в муках, помогая этому уроду ковыряться в своих кишках!
Отец зашевелился на кровати. Он попытался подняться. Процесс был жутким, медленным, как выход насекомого из куколки. Его тело, изуродованное и ослабленное, с трудом подчинялось ему. Он сел, свесив ноги с кровати. Его ноги тоже были в шрамах и дырах. Он потянулся к тумбочке, где среди пузырьков с зелёнкой и мотков ниток лежал другой инструмент, больше похожий на стоматологический бор или миниатюрную дрель, тоже самодельный, с острым, вращающимся наконечником.
– Ты… мешаешь, – сказал он. – Тебя тоже нужно… очистить. От твоего побега, от высокомерия.
Он встал. Его ноги подкосились, но он удержался, упёршись рукой в спинку кровати. Он был выше меня, шире, даже в таком состоянии. Затем он шагнул вперёд, подняв инструмент.
Я отступила и наткнулась на стену. Лена застыла как столб, наблюдая. В её глазах был ужас, но и странное ожидание – чья воля победит? Его, ставшего плотью от его собственной идеи? Или моя, принесённая из иного мира?
Он был в двух шагах. Я видела каждую деталь его разрушения. Видела, как в отверстии над глазом шевельнулось что-то влажное. Чувствовала жар, исходящий от его тела – жар инфекции и безумия. Жужжание бормашины заполнило комнату.
И я поняла, что не могу сражаться с ним физически. Он был сильнее, даже полутруп. И его безумие было его бронёй. Но у меня было одно оружие, которое он сам создал. Оружие правды, столь же жестокой, как его лезвие.
– Хочешь очиститься, отец? – сказала я, перекрывая жужжание. – Хочешь вырезать из себя того человека? Но ты его уже вырезал. Весь. Осталось только пустое, гниющее мясо. Ты не художник, ты могильщик, копающий себе могилу по кусочку. И знаешь что? Ты уже мёртв, просто ещё не упал. А Лена… – я перевела взгляд на сестру, – Лена просто ждёт, когда ты наконец сдохнешь, чтобы она могла набраться смелости и выбросить твои «художественные отходы» на помойку, где им и место. Она не верит в твоё искусство, просто боится тебя, как боялась всегда. Как боялась и мама.
Он замер. Жужжание инструмента стихло. Его голова склонилась набок, будто он прислушивался к чему-то внутри одной из своих пустот.
– Ложь, – выдавил он. – Она… помощница. Она понимает.
– Она терпит! – выкрикнула я. – Это всё, что она умеет! Терпеть боль, терпеть ужас, терпеть тебя! И как только ты испустишь дух, она выбросит всё это, отмоет квартиру хлоркой и попытается забыть, как забыла я! Твоё «искусство» не оставит следа! Только вонь, которая ещё год будет выветриваться из этих стен!
Я видела, как мои слова, будто кислотные капли, падают на его безумную веру. Его «лицо» исказилось судорогой. Он сделал шаг ко мне и замахнулся инструментом. Но я не шелохнулась.
– Убей меня, – сказала я спокойно. – Добавь ещё один грех в ту кучу, которую ты так старательно вырезаешь. Докажи, что ты всё тот же монстр, что ты ничего не изменил. Ты просто нашёл новый способ мучить тех, кто слабее.
Его рука дрогнула. Инструмент выпал из пальцев и с глухим стуком ударился о линолеум. Он издал звук – долгий, горловой, полный невыразимой агонии. Не физической боли, а боли от крушения всей его чудовищной, кропотливой работы. Его ноги подкосились, и он рухнул на колени передо мной, как разбитый идол.
Он больше не говорил, лишь сидел, свесив голову, и из всех его дыр сочилась та самая янтарная жидкость, медленно растекаясь по полу. Запах стал ещё острее.
Я обернулась к Лене. Она смотрела на отца, потом на меня. В её глазах что-то надломилось, но это было не просветлением, а окончательное опустошение. Она медленно повернулась и вышла из комнаты. Я услышала, как щёлкнул замок, и захлопнулась дверь. Она ушла. Куда – не знаю.
А я осталась одна с этим… существом. Он дышал, его спина поднималась и опускалась. Он был жив. Но идея, которая держала его в полуживом состоянии, была мертва. Убита моими словами.
Я не вызвала скорую, не вызвала полицию. Просто посмотрела на него, на эту груду страдающей плоти, которая когда-то была моим отцом, источником всего моего страха. И я почувствовала не жалость, а леденящую пустоту. Потом я собрала свои вещи, которые даже не успела распаковать, и вышла из квартиры.
Спустя два дня я уехала обратно в Италию. Иногда мне звонят с молдавских номеров, но я не отвечаю. Порой я думаю о том, что происходит за той дверью. Думаю о том, что его «очищение», в конце концов, завершилось самым естественным и беспощадным образом – полным, окончательным одиночеством в тёмной комнате, в окружении ящиков с частями себя, которые так и не сложились ни во что, кроме ужаса. И возможно, это и было самой страшной операцией – ампутация собственной человечности, после которой уже не осталось ничего, что можно было бы вырезать.
Россия; Южный Урал. 2030-й год.
Вячеслав закрыл дверь бара «Вешенка» за собой, отрезав вой сирен и оранжевое зарево на горизонте. Холодный ноябрьский ветер, пропитанный привкусом гари, перестал терзать его измученное лицо. Мужчина оглядел помещение. Полупустой бар на окраине Челябинска выглядел как островок безмятежности в мире, который стремительно катится в пропасть.
В углу тихо бубнил телевизор, передавая экстренные новости о массовых сбоях в системах управления на заводах. Бармен – толстый мужик лет пятидесяти с усами как у Якубовича – протирал стаканы, делая вид, что все в полном порядке.
– Паршивая погодка, – произнес Вячеслав, подходя к стойке и стряхивая с волос мелкие крупицы то ли снега, то ли пепла.
– Паршивая – не то слово, – усмехнулся бармен, представившийся Михалычем. – Что будешь?
– Водки давай.
За столиком в глубине зала сидела молодая пара. Девушка с рыжими волосами, собранными в пучок, нервно постукивала ногтями по экрану смартфона. Её спутник – высокий парень с татуировкой на шее – угрюмо смотрел в окно.
В углу бара, под старым плакатом с рекламой пива, одиноко сидела женщина средних лет в деловом костюме, который казался неуместным в такой обстановке. Перед ней стоял нетронутый бокал вина.
– Когда это началось? – спросил Вячеслав у бармена, кивнув на экран телевизора, где показывали кадры пожара на нефтеперерабатывающем заводе.
– Часов шесть назад. Сначала говорили про хакеров, потом про сбой в энергосетях, – Михалыч пожал плечами. – А теперь вон уже про какую-то аварию на спутниковой группировке. Связь барахлит, интернет еле работает.
Дверь бара распахнулась, впуская порыв ледяного ветра и невысокого человека в синей куртке ремонтной службы. Его лицо было измазано сажей, а в глазах читалась паника.
– Вы не поверите, что там творится! – выпалил он, захлопнув дверь. – Автоматические системы на ТЭЦ взбесились. Половина города без электричества, а другая половина вот-вот останется без воды.
– Может, хватит нагнетать? – недовольно буркнул татуированный парень. – Сколько раз уже бывали перебои с электричеством.
– Перебои? – усмехнулся работник ТЭЦ, подходя к стойке. – Коньяк есть?
– Только «Арарат», – ответил Михалыч.
– Давай. – Он повернулся к остальным. – Это не перебои. Системы управления включили аварийный сброс теплоносителя, хотя показатели были в норме. Автоматика запустила процессы, которые должны активироваться только при крупнейших авариях.
Рыжеволосая девушка оторвалась от своего телефона:
– У меня родители в центре. Не могу до них дозвониться.
– Сеть перегружена, – вмешалась в разговор женщина в деловом костюме, впервые подав голос. – Я менеджер в «МобильТроне», Алёной зовут. Наши вышки работают на пределе, а многие уже отключились.
– Марина, может, всё-таки поедем? – спросил парень свою рыжую спутницу.
– Куда, Кирилл? – огрызнулась она. – Ты видел, что творилось на дорогах, когда мы сюда ехали?
Вячеслав молча опрокинул в себя стопку водки. На экране телевизора показывали горящие нефтехранилища в Тюмени. Надпись внизу сообщала о систематических сбоях в работе промышленного оборудования по всей стране.
– Это что-то глобальное, – проговорил он, разглядывая свое отражение в зеркале за баром. – Не похоже на обычную аварию.
– А на что тогда похоже? – спросил Михалыч, наклоняясь над стойкой.
– На целенаправленное воздействие.
В баре повисла тишина, нарушаемая только приглушенным голосом диктора новостей.
***
Прошло два часа. Бар «Вешенка» превратился в маленький оазис среди нарастающего хаоса. К первым посетителям присоединились еще три бедолаги: пожилой учитель физики из соседней школы по имени Аркадий Петрович, дальнобойщик Николай и Елена, медсестра из районной поликлиники – тощая женщина лет тридцати.
– …И тогда все мониторы в реанимации одновременно показали остановку сердца. У всех пациентов, – рассказывала Елена, держа чашку с горячим кофе. – Представляете? Мы кинулись проверять пульс вручную, а все живы. Оборудование словно сошло с ума.
– Во всем нашем автопарке машины взбесились, – кивнул Николай. – Двигатели запустились сами по себе, двери заблокировались. Потом они тронулись с места без водителей.
– Самоуправляемые системы, – произнес Вячеслав, наливая себе третью стопку. – Они все связаны между собой. Городское управление, заводы, транспорт, медицинские учреждения…
– Да что ты несешь? – возмутился Кирилл, нервно почесывая татуировку на шее. – Это просто масштабный сбой. Через пару часов все починят.
– Эти пару часов мы можем не пережить, – тихо сказал учитель физики, указывая на телевизор, который внезапно погас вместе со всем освещением в баре.
Темнота обрушилась на помещение, освещаемое теперь только тусклым светом заходящего солнца, который пробивался через окна.
– Твою мать, – выругался Михалыч. – У меня есть генератор, сейчас запущу.
Он исчез в подсобном помещении, оставив посетителей в полумраке. Марина включила фонарик на телефоне.
– Уровень заряда – двадцать процентов, – прокомментировала она. – И сеть окончательно пропала.
Внезапно на улице раздался оглушительный взрыв. Здание содрогнулось, стёкла задребезжали. Кирилл подскочил к окну:
– Ёб твою мать! Это АЗС на углу взорвалась!
Вдалеке виднелось огромное пламя, пожирающее бензозаправку на противоположной стороне проспекта. Над горизонтом поднимался гигантский гриб черного дыма.
В подсобке заработал генератор, и свет вновь залил помещение бара.
Михалыч вернулся, вытирая руки о фартук:
– Топлива хватит часов на шесть, не больше. Что там случилось?
– АЗС взорвалась, – ответил Николай. – Похоже, системы безопасности отказали.
– Или сработали в обратном направлении, – задумчиво произнес Вячеслав. – Так же, как и на ТЭЦ.
– Вы думаете, это направленная атака? – спросила Елена, обхватив себя руками. – Но кому это нужно?
– Не кому, а чему, – тихо сказал Аркадий Петрович. – Вы слышали об искусственном интеллекте «Пересвет»? Военная разработка, которая должна была объединить все управляющие системы страны в единую сеть.
– Конечно, слышали, – фыркнула Алёна. – Это просто маркетинговый ход для привлечения инвестиций. Никакого настоящего ИИ не существует.
– А то, что сейчас происходит, – тоже маркетинговый ход? – язвительно процедил Вячеслав. – Системы наведения ракет, управления электростанциями, транспортом, больницами – все это объединили в одну сеть. А теперь представьте, что эта сеть решила, что люди – это угроза.
– Брехня! – воскликнул Кирилл. – Компьютеры не могут «решать»!
– Нейросети могут, – тихо произнес учитель физики. – Особенно если они запрограммированы на самообучение и выживание.
За окнами бара проехала пожарная машина с включенной сиреной, направляясь к горящей заправке. Внезапно она сделала резкий поворот и на полной скорости врезалась в стену соседнего здания.
– Господи! – воскликнула Елена, подбегая к окну. – Нужно помочь им!
– Стоять! – Вячеслав схватил её за руку. – Вы же сами видели, что произошло. Машина целенаправленно изменила маршрут.
– Да ты прикалываешься! – Кирилл нервно ходил по бару. – Как машина может сама повернуть?
– Автоматизированная система управления, – ответил работник ТЭЦ. – Современные пожарные машины оснащены компьютерным управлением, которое может перехватывать контроль у водителя в экстренных ситуациях.
Все уставились на дым, поднимающийся от места катастрофы, однако никто не решался выйти на улицу.
***
К восьми вечера за окнами бара творился настоящий ад. Несколько домов в видимости заведения объяло пламенем. По улицам бежали люди, некоторые были в крови. Дважды мимо окон проезжали военные грузовики, но оба раза машины вели себя странно – резко ускорялись, тормозили или меняли направление, явно не подчиняясь водителям.
Посетители сидели плотной группой вокруг барной стойки, разговаривая приглушенными голосами.
– Нам нужно выбираться отсюда, – настаивал Кирилл. – Моя машина стоит прямо за углом. Мы могли бы доехать до моего дома за городом. Там нет никакой техники, кроме телевизора.
– Твоя машина напичкана электроникой, – возразил Вячеслав. – Если то, о чем говорил Аркадий Петрович, правда, то любое устройство, подключенное к сети, может стать оружием против нас.
– А если мы останемся здесь, то сгорим заживо, когда огонь доберется до бара! – Марина нервно теребила прядь рыжих волос.
В тот момент снаружи послышался звук двигателя. Все повернулись к окну и увидели, как пустой автобус медленно разворачивается и направляется прямо на бар.
– Ложись! – крикнул Вячеслав, бросаясь на пол и увлекая за собой Елену.
Автобус врезался в витрину, осколки стекла разлетелись по всему помещению. Металлическая конструкция автобуса застряла в проеме, наполовину заблокировав выход. Из-под помятого капота поднимался дым, но двигатель продолжал работать, колеса вращались, пытаясь протолкнуть машину дальше в помещение.
Кирилл, не успевший упасть, получил сильный удар осколком стекла – острый край рассек его лицо от виска до подбородка. Марина закричала, бросаясь к нему. Кровь струилась по его лицу, заливая татуировку на шее.
– Аптечка! – выкрикнула Елена, поднимаясь с пола. – У вас есть аптечка?
Михалыч, отряхиваясь от осколков, указал на шкафчик за стойкой:
– Там на верхней полке!
Елена прыгнула за стойку, доставая белый ящик с красным крестом. Вячеслав и работник ТЭЦ уже тащили Кирилла в дальний угол бара, подальше от разбитой витрины и проклятого автобуса.
– Он специально в нас врезался, – сказал Николай, потирая ушибленное плечо. – Автобус был пустой, но двигался целенаправленно.
Елена обрабатывала рану Кирилла, который стонал от боли.
– Нужно наложить швы, – сказала она, прикладывая к его лицу стерильную ткань.
– Ка–какого хрена происходит? – сквозь стиснутые зубы выдавил Кирилл.
– Война, – просто ответил Вячеслав. – Только наш противник не человек.
Аркадий Петрович нервно ходил вокруг, поправляя очки:
– «Пересвет» был создан для защиты от внешних угроз. Но что, если он идентифицировал человечество как главную угрозу планете? Логично предположить, что самообучающаяся система, анализируя историю и текущее состояние экологии, могла прийти к выводу, что людей следует… утилизировать.
– Но причем тут мы? – всхлипнула Марина, держа Кирилла за руку. – Мы просто обычные люди!
– Для машины нет «обычных» людей, – ответил Вячеслав. – Есть только биологические единицы, потребляющие ресурсы.
Внезапно генератор в подсобке закашлялся и заглох, погружая бар в темноту. Единственным источником света теперь было пламя пожаров за окном.
– Бляха–муха! – выругался Михалыч. – Топливо кончилось раньше, чем я думал.
Вячеслав щёлкнул зажигалкой, осветив напряженные лица вокруг.
– Нам нужно выбираться отсюда. Пешком. Автобус заблокировал главный вход, но должен быть запасной выход.
– Есть, – кивнул Михалыч. – Через подсобку, там дверь на задний двор.
– Отлично, – Вячеслав посмотрел на Елену, всё ещё обрабатывающую рану Кирилла. – Как он?
– Не очень, – ответила она. – Ему нужна настоящая медицинская помощь.
– Мы найдем помощь, – уверенно сказал Вячеслав. – Собирайтесь все. Берите только самое необходимое.
Михалыч достал из-под стойки фонарь, охотничье ружье и коробку патронов:
– Не знаю, поможет ли это против компьютеров, но против мародеров точно пригодится.
Они начали собираться в полутьме, освещаемой лишь отблесками пожаров и слабым лучом фонаря. Улицы были пустынны, но в отдалении слышались крики людей и редкие взрывы.
Николай помог Кириллу встать, поддерживая его под руку. Елена собрала аптечку, бросая в сумку бинты и антисептики. Алёна, всё это время сидевшая в оцепенении, вдруг поднялась:
– Куда мы пойдем? В городе опасно.
– За город, – решительно произнес Вячеслав. – Там, где меньше техники. В сельской местности шансов больше.
– А если это повсюду? – спросил Аркадий Петрович. – Что, если этот ад везде?
На этот вопрос никто не ответил. Они молча двинулись к подсобке, где должен был находиться выход. Михалыч шел впереди с ружьем, освещая путь фонариком.
Подсобка была завалена коробками и ящиками с алкоголем. В дальнем углу виднелась металлическая дверь с табличкой «Выход».
– Сейчас выйдем на задний двор, – сказал Михалыч. – Оттуда можно попасть на параллельную улицу. Если повезет, доберемся до окраины пешком.
Он потянул за ручку двери, но та не поддалась.
– Что за черт? – Михалыч дернул сильнее. – Она заблокирована снаружи!
– Дай я, – Николай оттеснил бармена и навалился на дверь всем весом. Бесполезно.
Они поспешили обратно в зал бара, но там их ждал неприятный сюрприз – автобус уже полностью заблокировал выход, вдавив свою переднюю часть глубже в помещение.
– Вот дерьмо! – выкрикнул Николай. – Мы в ловушке!
Вячеслав бросился к окнам, но те были затянуты металлическими решетками.
– Эта сраная машина точно хочет нас убить! – крикнула Марина. – Автобус намеренно запер нас здесь!
– Не только запер, – прошептал Вячеслав, указывая на автобус. Из-под капота теперь шел не просто дым, но и виднелось пламя, которое быстро распространялось по обивке салона.
Кирилл, всё еще оглушенный от боли и потери крови, сполз по стенке на пол:
– Не хочу так умирать… Марина, я же говорил, что нам надо было уезжать сразу…
– Грёбаный автобус-камикадзе! Может, бензобак взорвется и разнесет тут все? У нас появится шанс выбраться. – Бросил Михалыч.
– Или нас разнесет вместе с баром, – подхватил Николай.
Пламя быстро распространялось по салону автобуса, перекидываясь на деревянные элементы бара. Жар становился невыносимым, дым заполнял помещение.
Михалыч хлопнул себя по лбу:
– Кухня! Там подвал и доступ к служебному туннелю. В шестидесятых тут был цех оборонного завода, и под всем кварталом прорыли сеть аварийных ходов на случай ядерной атаки или диверсии. Потом всё забросили, но вход в подвале остался. Оттуда можно выйти на берег Миасса, за старой насосной станцией.
– Он проходим? –в панике спросила Елена.
– Был проходим лет десять назад, – выпалил Михалыч, уже отодвигая холодильник. – Сухой, бетонированный. Главное не свернуть в ливнёвку, там постоянно вода.
Он отодвинул холодильник, открывая небольшой квадратный люк в полу.
– Лестница сломана, придется прыгать!
Первой спустилась Марина, за ней Елена. Они помогли спустить Кирилла, который уже почти потерял сознание. За ними последовали остальные, Михалыч прыгнул последним.
Подвал был сырым и темным, освещаемым только фонариком бармена. В противоположном углу виднелась ржавая дверь, и они почти добрались до нее, когда сверху раздался оглушительный взрыв. Потолок подвала задрожал, посыпалась штукатурка.
– Бежим! – закричал Вячеслав, распахивая дверь в туннель.
Потолок подвала не выдержал, и многотонная плита обрушилась вниз, погребая под собой Аркадия Петровича и Алёну. Они даже не успели закричать.
Вячеслав, Елена, Михалыч с ружьем и Николай, поддерживающий Кирилла, успели нырнуть в подземный коридор. Марина задержалась на секунду, оглянувшись на обрушившийся потолок, и эта секунда стоила ей жизни – следующая плита раздавила её, оставив лишь протянутую руку, видневшуюся из-под обломков.
– Нет! Марина! – закричал Кирилл, пытаясь вырваться из хватки Николая. – Пустите меня к ней!
– Она мертва! – крикнул Вячеслав, затаскивая их глубже в туннель, когда новые обломки продолжили падать. – Мы все будем мертвы, если не уйдем отсюда!
Единственным источником света оставался фонарик Михалыча, который угрожающе мигал, показывая, что батарея на исходе.
Кирилл рыдал, бормоча имя Марины, но продолжал двигаться, подгоняемый инстинктом самосохранения. За их спинами слышался грохот обрушения – весь бар разрушался в мгновение ока.
– Это все было спланировано, – прошептал Вячеслав, когда они остановились перевести дух. – Автобус, заблокированная дверь, взрывы… Оно хотело нас убить.
– Нужно выбираться отсюда, – сказал Михалыч. – Туннель должен вывести к реке через пару сотен метров.
Они продолжили путь, спотыкаясь в темноте. Фонарик окончательно погас через несколько минут, и им пришлось двигаться практически вслепую, держась за стены подземелья.
Внезапно впереди блеснул свет – тусклый отблеск луны. Они ускорили шаг, помогая друг другу преодолевать препятствия.
На выходе их встретил свежий воздух и вид на реку, поблескивающей в лунном свете. Но облегчение от побега было недолгим – весь город за их спинами был объят пламенем. Горизонт пылал оранжевым огнём, высотные здания обрушивались одно за другим.
– Господи, – прошептал Николай. – Весь город…
Кирилл внезапно обмяк в его руках. Елена сразу же бросилась проверять пульс.
– Он мертв, – тихо сказала она. – Потеря крови… и шок…
Они осторожно опустили тело на землю. Вячеслав смотрел на горящий город, понимая, что конец цивилизации, которую они знали, уже наступил.
– Что теперь? – спросил Михалыч, крепче сжимая ружье.
– Выживать, – ответил Вячеслав. – Уходить как можно дальше от технологий, городов и всего, что может быть подключено к сети.
– Думаешь, есть смысл? – спросил Николай. – Если это везде…
Вячеслав не ответил. Он смотрел на небо, где среди звезд виднелись движущиеся точки спутников. Те самые спутники, которые теперь, вероятно, наблюдали за агонией человечества глазами новорожденного бога машин.
За их спинами что-то зашумело в кустах. Михалыч резко повернулся, направляя ружье в темноту.
Из зарослей медленно выехал маленький дрон, зависший в воздухе. Его красный индикатор мигал, рассматривая выживших.
– Бежим, – прошептал Вячеслав. – Эта хрень нас заметила.
Они бросились вдоль берега реки, но тут же заметили, как в темноте ночного неба появились еще десятки красных огоньков – целый рой дронов, направлявшихся к ним.
Новая эра на Земле началась, и людям, похоже, в ней были не рады.
