Пятница. Тринадцать. День, в общем, мой.
Свечей задул ровно в час и минуту. Тринадцать штук — по дате, понимаете, по числу, по какому-то там правилу, которое я для себя давно придумал. Воск стекал на торт — покупной, из сетевухи, шоколадный, с какой-то пластмассовой розой сверху. Розочку съел сразу же, первой, она хрустнула под зубами, противно.
В соседней комнате радио фонит. Волну я выбираю как-то неправильно — просто кручу ручку, и вот, дожидаюсь. Дожидаюсь всегда, каждый раз. Сейчас — риффик какой-то знакомый, чуть потрескивает через динамик, который стоит копейки. Мумий Тролль, кажется.
*Утекай, в подворотне нас ждёт маньяк...*
Поёшь, а. Еле слышно, почти без голоса, одни губы шевелятся. Лагутенко, конечно, ничего про меня не знает — не про меня писал эту штуку. Но может быть... всё же написал? Для меня? Вот так чувствуете разницу? Написать о ком-то — это одно. А просто подарить песню, случайно, не зная, — это совсем другое. Когда даритель даже не подозревает о подарке — тогда он ценнее.
Моя. Не собственность, разумеется; я квартиру снимаю, третий этаж, во двор-колодец вид открывается, зато вот подворотня — она арка между Литейным и улицей, название которой — забыл уже давно, не важно. Стены там... мокрые. От дождя? Не было дождя. Просто мокрые всегда, такой Питер вот. Мокрые стены, как будто они дышат.
Тринадцатое марта. Пятница. А мне — ну, неважно сколько лет-то. Хватает, чтобы праздновать, не хватает, чтобы жаловаться.
*Хочет нас посадить на крючок...*
Крючок. У меня дома есть один, мясницкий, из нержавейки, настоящий. Висит в кладовке, прикреплён гвоздем. Купил на барахолке когда-то — года три назад, что ли — старик в какой-то авиационной кепке сказал, что с бойни. Мог врать, конечно. Но крючок красивый: тяжелый такой, гладкий, изогнутый, как замёрзшая капля металла. Я его не использую, понимаете. Просто — мне нравится знать, что он есть. Что ждёт на своём гвозде. Впрочем, может быть, это не имеет значения.
Или имеет? Нет. Забудьте, забудьте уже.
Мой рецепт не совпадает с барным — там их мешают с серьёзным лицом, палочку сельдерея держат как флаг. У меня — томатный сок, дешёвая водка, табаско, сельдерей кусочком. И на краю стакана соль, крупная, как на баранках. Это важно очень. Я пью и жду, смотрю во двор. Стакан запотел. Подворотня — тёмная, фонарь на той стороне неделю назад перегорел или его кто-то разбил, не помню, не проверял.
Нет, погодите, не то. Это звучит как в кино, как где-то злодей в пустоте. Переформулирую. Мне нравится тишина, которая только в темноте бывает, вот именно. Днём город лезет везде, сует палец в каждую щель, как во влажную, и подворотня — просто проход, ничей, люди через него ходят, как будто это не место вовсе, а просто коридор между домами. А когда темнеет — когда уже ночь — она становится - сцена. Маленький театр, а я зритель, на балконе третьего этажа.
Давно, лет пять или шесть, я выходил каждый день рождения. Куртку надевал, чёрную, с капюшоном (банально? ну да ладно, я же не дизайнер), спускался вниз — лифта нет, ступенек тридцать семь, я считал их — и стоял в подворотне. Просто стоял. Неподвижный. Ничего не делал.
*Остались только мы на растерзание...е *
Прохожих. Поздних, торопящихся, воротник поднят. Они входили в арку с одной стороны, и вот — на миг, на полмига — замечали меня. Силуэт там, в чёрном, без лица.
И я это видел. Их вздрог, их испуг.
Это — мой подарок, понимаете. Мой день, мой торт, свечи мои, розочка пластмассовая. Секунда их страха. Маленькая, как булавка; они дальше шли, выдыхали, через двадцать шагов забывали. А я — нет. Я запоминал. Каждого. Как бусину на нитку нанизывал.
Женщина в красном пальто. Девятнадцатый год. Она не ускорила шаг — нет, нет. Она замерзла. Стояла долю секунды, воздух вокруг неё вдруг загустел, как я предполагаю. Потом — цок, цок, цок каблуками, быстрее, быстро уходит. Я стоял себе. Она ушла. Я допил Мэри дома и спать лёг, доволен как... как вор, укравший рыбку.
Мужчина с собакой. Двадцатый год. Ротвейлер здоровый, голова как чемодан, рычит — страшно. Мужик дёрнул поводок: пошли, пошли отсюда. Не мне говорит, собаке. Но я услышал. И ещё — собака не на меня рычала. Она рычала на место позади меня. Будто что-то стояло вплотную к спине, дышало. Это... озадачило меня. Я тогда не понял. Думал, нервная просто собака, списал на это.
Напеваю себе. По стенке стакана томатный сок стекает, густой такой, в полумраке кухни совсем чёрный. За окном — ни звука, Питер в час ночи, март, это не Невский при белых ночах, здесь глухо. Собаки не лают, или если лают — значит причина серьёзная.
Не потому что скучно — скорее, это... выросло, переродилось во что-то другое. Раньше я стоял там и ждал случайных. Теперь я сидел наверху и знал: они сами придут. Не ко мне — они мимо проходят, всегда мимо, в подворотне ходят, — но мне и не нужно иначе. Мне достаточно звука. Шагов. Если приоткрыть окно на два пальца — слышно всё. Как каблук за выбоину цепляется в асфальте, как куртка о стену шуршит, как дыхание — быстрое, мокрое, влажное — на секунду обрывается.
Они чувствуют место. Не меня — место, подворотню, арку, стены, мокрые-от-неизвестно-чего. Чувствуют и пускаются в бег. Все. Каждый раз.
А я наверху. С Мэри в руке. С остатками торта. С Лагутенко в радио.
*Утекай, он порежет меня на меха...*
Странная строка, правда? На меха. Кто так скажет серьёзно? Только Лагутенко. Нелепость, абсурд, но мурашки всё равно, что-то под кожей движется. Как шуба человека вывернуть наизнанку. Красиво? Нет. Но образ... образ цепляется, как рыба за крючок. Как мой крючок.
Внизу. В подворотне. Два часа ночи, может быть, или около того; часы я не смотрю, часы — для людей, у которых куда-то надо. Мне некуда. Я дома. День рождения.
Шаги быстрые, частые. Женские, похоже. Каблук невысокий, стук мелкий. Со стороны Литейного вошла, в арку.
Я дыхание задержал — зачем? Я на третьем этаже, за стеклом, в тёмной кухне, меня не видно, я не существую. Но тело — оно помнит само-по-себе. Замирает, как кот перед прыжком.
Они не останавливаются обычно. Проходят дальше. Никогда в жизни не стоят в подворотне в два ночи пятницы тринадцатого. Этого не в сценарии. Это — помеха. Чужая ошибка в моём театре.
Радио бормочет, неважно что, попса какая-то. Песня кончилась. Я у окна стою с пустым стаканом; соль на губах. Внизу ни звука.
Звук. Не шаги уже. Другой. Тихий, мелодичный, еле слышный — но в два часа, в колодце двора, который как раковина резонирует, всё разносится, всё слышно.
Моя песня. Мой подарок. Мой день. Моя подворотня. А она стоит внизу, в темноте, где когда-то я стоял, и напевает.
Стакан выскальзывает из пальцев. Не разбивается — ковёр — но томатный сок расплывается, тёмный, в ночи почти чёрный. Я вниз не смотрю. Я в окно.
Лицо я не вижу — темно, фонарь не горит, — но знаю. Как собака знала. Как стены знают, от чего они мокрые.
Одному из нас двоих надо убегать.
Закрываю окно медленно, чтобы не скрипнуло, хотя зачем скрывать? Она знает. Она всегда знала. Каждый год, каждое тринадцатое число; женщина в красном, мужик с собакой — они не меня боялись. Не мой силуэт, не капюшон, не то, что я неподвижный. Они боялись того, что стоит в подворотне, когда меня там нет. Что стояло позади. Совсем близко.
И сегодня оно пришло. На мой день. С моей песенкой.
Замок. Два оборота. Щеколда. Цепь. Свет не включаю — нужно ли? В темноте вижу нормально, привык. На столе на кухне — торт, крошки, тринадцать огарков от свечей, пятно от стакана. Крючок в кладовке висит. До моей двери — тридцать семь ступенек.
И потом — шаги на лестнице. Не мои. Снизу. Медленные, равномерные, через ступеньку поднимается.
Тридцать семь ступенек. Я считал когда-то.
Подпишись, ставь 👍, Пушкин бы подписался!
Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)