Ужасы: Зуд, который не унять
Часть цикла «Ужасы» на ЯПисатель.рф
Гена нырял за гребешком второй сезон.
Зимой. Ночью. В Японском море — у Находки, где берег обрывается в темноту, где дно расчерчено рядами гребешковых банок, как поля на географической карте. Зимний гребешок жирнее (это может подтвердить каждый, кто промышлял хотя бы сезон), и ночью моллюск вообще вылезает из песка. Проще простого: бери хоть руками, только не трусь.
Гена не трусил.
Костюм, баллон, фонарь на лбу — и всё, вниз, на двенадцать метров, в черноту, которая не просто тёмная, а такая, что жрёт глаза. Вода там холодная до одури: не просто холодная, а вязкая, как кисель, или — нет, как мёртвая слюна, как что-то, что уже давно никому не нужно. Гена не сидел и не размышлял о сравнениях; спускался, собирал, поднимался. Три, может, четыре погружения за ночь. Потом водка в бытовке, суп — горячий, густой, почти твёрдый, четыре часа сна. Жизнь, понятная и тяжёлая, на взгляд со стороны — мрачная, но на самом деле честная, и Гена менять её не собирался ни на какие там радости.
Второго февраля всё свалилось.
Спустился в полночь. Море тихое, луна где-то — не видно, может, за тучами, может, и вообще не взошла, суть одна: темень полная, беспросветная. Фонарь высвечивает конус — мутный, шевелящийся, в нём мелькает всякая дрянь: планктон, песок, частицы, чего угодно, чего только не бывает на дне. На дне — ряды гребешков, створки раскрыты, светятся глаза, маленькие, тусклые, как будто спящие.
Начал собирать.
На четвёртой минуте (или пятой, кто нервничает — тот не считает) что-то коснулось ноги. Ниже колена, к ступне ближе. Скользнуло, плавно, без рывка, как водоросль обвила. Дёрнулся — посветил вниз. Пусто. Ламинария качалась в двух метрах, вяло, как ей плевать. Ни медузы, ни рыбы, ни чего-либо вообще.
Вернулся к делу.
Минуту спустя — снова. Но не нога. Выше. Куда выше. Вдоль бедра что-то скользнуло — по внутренней стороне, между телом и неопреном, — и протиснулось, нежно, настойчиво, как чужая ладонь. Холодная. Даже через костюм ощутилась, да ещё как.
Рванул наверх. Быстро, чёрт с декомпрессией. На борту костюм осмотрел: целый, невредимый, ни разрыва, ни прокола. Коля-напарник спросил, чего вылез раньше. Гена отмахнулся: течение, дескать, странное, опасное. Коля — кивок и всё, не поверил, но и переспрашивать не стал. У водолазов так: не хочешь признаваться — не признавайся. Море получит своё. С разговорами или без.
Ночь продолжилась. Гена не нырял больше.
Утром — зуд.
Легонький, как комариный укус, только не на коже — глубже, изнутри, где не почешешь. И в месте, о котором не расскажешь за завтраком никому. Гена поёрзал, потёр через штаны, показалось, прошло.
Не прошло.
К вечеру зуд превратился в настоящую пытку. Назойливый, как муха в комнате, как какая-то тонкая иголка изнутри — не больно, нет, совсем не больно, но невозможно игнорировать, невозможно не чувствовать. Водой, мылом хозяйственным (бабушка говорила — чудо-средство), горячей, холодной — ничего. Двадцать минут в тёплой ванне, потом ещё час, потом ещё; результат нулевой, абсолютный.
Ночь — без сна.
Зуд пульсировал, нет, это неправильное слово — он двигался, перемещался, как живая штука: то глубже, то ближе к поверхности, то замирал на миг, и Гена выдыхал, и тут же — опять, снова, всё заново. Как будто что-то внутри ворочалось, примеривалось место, готовилось обосноваться, забраться поглубже.
Бред. Просто бред.
На третий день — аптека. Всё, что хватало духу попросить: крем, свечи (облепиха, якобы чудо-средство), мазь от чего-то там, фармацевт не уточнила, и какой-то порошок, волшебный по описанию. С фармацевтом встреч глазами не было; она в сторону, Гена в сторону. Повисло между ними то молчание, какое бывает, когда оба понимают и оба делают вид, что не понимают, что всё это смешно и ужасно одновременно.
Помогло? Нет. Ничего не помогло. Зуд даже не заметил все усилия, все эти мази и свечи.
День четвёртый — он стал звуком. Гена понимал (и не хотел это понимать), что зуд — это тактильное, это ощущение нервное, что звучать он не должен и не может, но клялся потом, был готов перекреститься, что слышал его. Тихий, влажный, скребущий звук. Изнутри. Будто что-то о стенку трётся, или точит, или там роет, и никто об этом не знает, кроме него.
День пятый — районная поликлиника.
Приём вёл Пал Саныч: хирург, тридцать лет в профессии, в Находке его знали все, все его боялись, и по причинам. Руки как у мясника (грубые, сильные, без нежности), голос как у прапорщика (громкий, без прикрас), зато диагнозы видел с одного взгляда; ну, почти всегда видел.
Гена стоял у двери. Минут три. Может, пять. Может, одну — в голове каша, кто там минуты считал.
— Ложись.
— Куда?
— Знаешь куда.
Знал. Лёг на кушетку. Зубы стиснул. На потолке — трещина, жёлтая, как река на старой карте. Амур ли, или просто трещина — без разницы. Гена эту трещину изучал, пока Пал Саныч его... исследовал, осматривал, делал что-то там, внизу, что-то такое, о чём вспоминать не захочется.
Тишина.
Одна секунда. Две. Пять. Десять. Всё, что угодно.
— Пал Саныч?
Молчание. Он повернул голову. Хирург стоял, отступив на шаг, и лицо имел такое — белое, совсем не бледное, белое, как мел, как снег, как бумага в его чёртовой папке. За двадцать лет знакомства Гена его таким не видел ни разу.
— Одевайся, — сказал Пал Саныч. Голос ровный, но перчатки дрожат.
— Что там?
— Одевайся.
Оделся. Сел. Пал Саныч перчатки стянул, выбросил в ведро, новые надел, потом и эти выбросил. Потом за стол сел и минуту смотрел в окно: двор серый, баки мусорные, кот на трансформаторной будке ловит солнце.
— Ты где нырял? — спросил.
— У мыса. Как обычно.
— Второго февраля?
Гена кивнул. Пал Саныч ящик стола открыл, папку достал — не компьютер, не электронную карту, а бумажную, старую, с тесьмой. Развязал. Три листа внутри. Три фамилии.
— Рогов. Декабрь. Ситников. Январь. Кравец — две недели назад. Все три у мыса, все ночью, все зимой.
— И?
— Рогов уехал. В Хабаровск, вроде. Никто не проверял. Ситникова жена нашла в ванной. Он сам пытался... — Пал Саныч дыхание перевел, — ножницами. Хирургическими. Неделю перед тем украл из кабинета.
В Гене зуд вспыхнул — ярко, зло, как будто услышал слово, которое его пробудило, как будто проснулся.
— Кравец?
— Кравец неделю назад ко мне пришёл. Я направил на обследование, в краевую. МРТ, колоноскопия, всё по протоколу, всё как положено. Вчера позвонил — не поедет, говорит. Не чешется, говорит.
— Это... хорошо же?
Пал Саныч посмотрел. Долго, тяжело, как смотрят на человека, когда скажешь ему то, чего не хочется говорить, но молчать — опаснее, чем раскрыть правду.
— Гена. Когда я тебя смотрел... Там что-то есть. Я не знаю, что. Не полип, не опухоль, не паразит — ни на что из учебников не похоже. Оно... — он слово подбирал, на зуб пробовал, — оно устроилось. Вросло. И оно шевелится.
— Шевелится.
— Да.
Гена встал. Ноги как вата, в голове — пусто, гулко, как в старой бочке. Зуд утих. Впервые за пять дней — полная, абсолютная тишина внутри. И это была жуть, страшнее скребущего звука, страшнее бессонных ночей, страшнее белого лица Пал Саныча.
Потому что Кравец тоже сказал — не чешется.
— Кравец не поехал на обследование, — повторил Гена медленно, выговаривая каждое слово.
— Не поехал.
— Потому что оно перестало?
— Потому что оно закончило, — сказал Пал Саныч.
Гена из поликлиники вышел. Ветер — февральский, солёный, режущий, с привкусом моря и ещё чего-то, чему нет названия, чему названия просто не придумали.
Зуда не было.
Вместо него — давление. Мягкое, ровное, постоянное. Как будто что-то внутри, наконец устроившись поудобнее, расслабилось. Перестало бороться, перестало скрести. Потому что скрести-то больше и не нужно — оно уже на месте, закреплено, обосновалось, как переселенец, который нашёл свой дом.
И в голову пришла мысль — ясная, чужая, возникшая сама, без спроса, как зуд возникает без спроса, как приходят мысли, которые не проси:
Нырнуть бы. Сегодня ночью. К мысу. Вода хорошая, теплая почти.
Ноги понесли к берегу.
Подпишись, ставь 👍, Толстой бы не успел!
[Моё]
Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)
Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/zud-kotoryi-ne-unyat












