Гарнизонный грех, или Великий исход с эмалированной кастрюлей
Чтобы понять масштаб этой трагедии нужно сначала откалибровать оптику и честно посмотреть на то, чем жили закрытые полярные гарнизоны вроде Западной Лицы, Гаджиево, Оленьей Губы, Полярного или Видяево в конце восьмидесятых.
Гражданские почему-то уверены, что за колючей проволокой секретных баз обитали исключительно целомудренные строители коммунизма, чьи мысли были заняты только ядерным сдерживанием и конспектами съездов. На деле же гарнизонные ДОСы (дома офицерского состава) представляли собой кипящий социологический котел, где от полярной ночи, замкнутого пространства и безысходности нравы приобретали совершенно древнеримский размах.
За бетонными стенами малосемейных общаг творился такой экзистенциальный карнавал, перед которым бледнели столичные салоны. Жены периодически менялись мужьями, мужья — женами. В тесных «трешках» стихийно возникали конфигурации покруче, чем у Лили Брик с Осипом и Маяковским. Причем местного «Маяковского» в лице залетного лейтенантика с соседнего борта нельзя было ни выгнать на мороз, ни выкупить — ему банально негде было жить.
Порой так и спали втроем. И что самое поразительное: главной причиной внутрисемейных конфликтов выступала вовсе не шекспировская ревность, а банальный сквозняк. Кто-то ночью постоянно перетягивал на себя единственное казенное одеяло, оголяя спины товарищей. Проблема решалась сугубо технически: из казармы притаскивалось второе, колючее верблюжье одеяло, и античный разврат входил в мирное бытовое русло. Из гарнизонной дыры нельзя было эффектно уехать на такси в закат. Закат там длился полгода, а такси не водились в природе.
Поэтому история нашего героя, капитана третьего ранга Белугина — это никакой не треш. По меркам ЗАТО это была почти чеховская классика.
Белугин решил уйти из семьи. Уйти не просто так, а к Любви Всей Жизни — фигуристой мичманше из секретной части штаба дивизии. И сделать это он возжелал красиво, кинематографично, чтобы с надрывом, хлопаньем дверьми и рублеными фразами.
Катализатором великого исхода послужило традиционное флотское «шило», принятое Белугиным на грудь пятничным вечером. Набравшись храбрости и этанола, он закатил жене монументальный скандал. Он метал громы и молнии, обличал мещанство супруги, ее склонность к "выеданию головного мозга", говорил о высоком и требовал свободы.
Супруга, женщина опытная и закаленная севером, истерику не поддержала. Она села на табуретку, закурила "Родопи" и ровным голосом предложила Вронскому собирать вещи и мотать к своей шмаре. И вот тут кинематограф дал первую трещину.
Когда Белугин, картинно распахнув дерматиновый чемодан, начал оглядывать «совместно нажитое имущество», выяснилась унизительная экономическая деталь. Чешская стенка была куплена на деньги тестя. Ковер привезла жена. Цветной телевизор «Рубин» — ее премия. Хрусталь — подарок ее друзей на свадьбу. Диван — ее. Единственным предметом в этой квартире, который кап-три мог по праву назвать своим, оказалась новенькая, сверкающая эмалью кастрюля, которую он зачем-то припер из Обнинской командировки.
Любой другой на его месте протрезвел бы. Но Белугин закусил удила. С лицом оскорбленного патриция он бережно уложил обнинскую кастрюлю в огромный и полупустой чемодан. Металл гулко звякнул, чемодан вздулся. Белугин защелкнул замки . Накинул тяжелую шинель, надвинул шапку на брови и, бросив через плечо историческое: «Ты меня никогда не ценила!», шагнул своими незашнурованными хромачами в ледяную тьму.
Снаружи ревела классическая полярная пурга. Видимость — ноль, ветер и алкоголь валили его с ног. Но Белугин шел к своему счастью. Точнее, он успел пройти ровно сто метров.
На сто первом метре пары спирта, смешавшись с адреналином и нехваткой кислорода, ударил ему по мозжечку. Офицер поскользнулся на обледенелой сопке и с размаху рухнул в бездонный сугроб. Чемодан от удара распахнулся, выплюнув блестящую кастрюлю во тьму. Белугин барахтался в снегу, пытаясь спасти имущество, и в этой героической борьбе незаметно для себя потерял левый хромач — форменный кожаный ботинок. Хромач навсегда засосала полярная бездна.
Минут через двадцать гарнизонный патруль, пробивавшийся сквозь метель, наткнулся на сюрреалистическую инсталляцию: на верху сугроба, на чемодане сидел капитан третьего ранга в одном ботинке и нежно прижимал к груди кастрюлю, защищая ее от ветра. Патрульные, люди привычные к местному абсурду, отнеслись к телу с гуманизмом. Офицер патруля молча снял свой неуставной шарф и плотно замотал им коченеющую, лишенную хромача ступню офицера. В таком виде инсталляцию доставили в гарнизонную каталашку — оттаивать.
Разумеется, к утреннему построению «телеграф» сработал безупречно. Весь гарнизон от штабных писарей до трюмных машинистов уже в красках знал о «Побеге века» и ржал в курилках до икоты.
Утром слегка протрезвевший, но помятый Белугин готовился к последнему броску. Идти по снегу в одном шарфе было нельзя, и сердобольный дежурный мичман пожертвовал арестанту обувь из запасов комендатуры. Правда, подходящий валенок нашелся только один, да и тот оказался инвалидом: у него были варварски изрезано голенище — куски войлока пустили на натирание матросских блях пастой ГОИ.
Втиснув забинтованную шарфом ногу в этот зеленый от пасты, похожий на стоптанный шлепанец огрызок валенка, кап-три наконец-то добрался до двери своей Музы. Он нажал на кнопку звонка. Чемодан с кастрюлей и трусняками тяжело оттягивал руку.
Дверь открылась. На пороге стояла Любовь Всей Жизни в шелковом халатике.
Она посмотрела на него. И в эту секунду вся ее романтическая матрица с грохотом обвалилась.
Понимаете, этой роковой женщине нужен был РОМАН. Ей нужна была красивая, щекочущая нервы тайна. Ей льстил статус роковой разлучницы, ради которой бравый подводник с риском для карьеры бегает по гарнизону. Ей нужен был импозантный, пахнущий дорогим одеколоном офицер без обязательств, «чистый» мужской трофей.
А на ее пороге стояло помятое, небритое, пахнущее перегаром и казенной комендатурой существо. На одной ноге у существа красовался блестящий хромач, на другой — обкромсанный валенок с проглядывающим из-под него шарфом. За существом теперь тянулся шлейф гарнизонных насмешек, обуза с алиментами и перспектива делить с ним "однушку". В руке этот рыцарь сжимал чемодан, в котором сиротливо и глухо брякала единственная эмалированная посудина.
Муза окинула взглядом изувеченный валенок, кастрюлю, красные глаза Белугина и мгновенно, с безжалостной женской прагматичностью всё поняла.
— Витя, — сказала она ровным, чужим голосом. — Ты пьян. И ты выглядишь как идиот. Иди домой, к жене.
И дверь мягко, но непреклонно закрылась прямо перед его замерзшим носом.
Белугин остался стоять в подъезде. Он не колотил в дверь. Не плакал. В этот момент к нему просто пришло то кристально ясное, холодное философское озарение, которое рано или поздно настигает каждого, кто путает литературу с жизнью. Он понял, что свобода — это не когда ты гордо уходишь в ночь. Свобода — это когда ты стоишь в подъезде в обрезке зеленого валенка, и тебе совершенно некуда идти, кроме как обратно, к чешской стенке, купленной на деньги тещи.
И в этом не было ни трагедии, ни высокого пафоса. Был только стыд, гудящая голова и Обнинская кастрюля, в которой даже нечего было сварить.
Белугин поплелся в казарму экипажа. Был еще один запасной аэродром — кабинет замполита. Ленинская комната, диван из кожзама.
Дневальный отдал честь. Дежурный мичман нашел в баталерке подходящие хромачи. Он постучал в кабинет замполита. Щелкнул замок, и в щель высунулось мятое лицо комиссара в вытянутом на коленях спортивном костюме с олимпийским мишкой.
— Николай Эдуардович, — выдохнул Белугин. — Пусти на диван. Мне нужно политическое убежище.
Замполит окинул взглядом валенок и чемодан.
— Мест нет, Витя. Устав не предусматривает нахождение кастрюль в красном уголке. А если честно — я сам со своей старухой вдрызг разосрался. Третьи сутки тут на диванчики живу, хожу в столовку с экипажем, а вечером жру кильку в томате под портретом Горбачева. Иди домой. Мне самому тошно.
Таким образом партия тоже умыла руки.
Мороз крепчал. Гордость вымерзла окончательно. Белугин побрел домой. В конце концов, у него там прописка.
Он поднялся на свой этаж. Долго жал на кнопку звонка.
Тишина.
Затем по ту сторону двери послышались легкие шаги.
— Кто там? — голос жены звучал абсолютно спокойно.
— Тань. Это я. Открой.
...Пауза. Густая, тяжелая тишина лестничной клетки.
— Тебя здесь не ждут, Витя, — донеслось из-за двери. Слова падали, как бетонные блоки. — Ты выбрал свободу. Свобода — там у твоей проститутки. Ты что, думаешь я не знаю в какую свободу ты отправился? Что она тебя тоже выгнала? Нам тоже ты не нужен! Шуруй отсюда! Без тебя обойдемся! Не сквози под дверь.
Щелчок замка. Свет в глазке погас.
Счетчик щелкнул в третий раз, отрезав капитану третьего ранга путь к отступлению. Смех закончился. Началась суровая береговая проза.
Вычеркнутому из списков живых Белугину оставался только один путь — в «малосемейку», к дружкам "шатунам". Туда, где в прокуренных, ободранных комнатах кучковались вечно холостые лейтенанты, разведенные мичманы и прочие жертвы гарнизонного матриархата. Он пришел туда, бросил чемодан в угол и лег на продавленный матрас.
Но парадокс советского военно-морского флота заключался в том, что ты мог потерять семью, смысл жизни, иллюзии и даже левый ботинок, но ты физически не мог не прийти на утреннее построение. Белугин не стал свободным художником на дне стакана. Каждое утро он был обязан натягивать пропахшую табаком форму идти на службу.
Вот только служба эта представляла собой изощренную, чисто гашековскую форму психологической пытки.
Родной крейсер Белугина в это время утюжил глубины Атлантики. Но на его борту сидел другой, сменный экипаж. А экипаж Белугина «отдыхал» в гарнизоне.
Месяцы нахождения экипажа на берегу — это время тотального, безудержного, уставного разложения. Лишенные железного корсета корабельной дисциплины, отрезанные от спасительных вахт и механизмов, подводники гнили заживо. Их сгоняли в холодные казармы на бесконечные политзанятия. Мужики, умеющие вслепую перезапустить реактор, сутками сидели за партами, слушая бубнёж замполитов и выписывая в тетрадочки решения очередного Пленума ЦК КПСС.
И экипаж пил.
Белугин не был одиноким демоном Врубеля в своем падении. Добрая половина его сослуживцев занималась ровно тем же — они технично, системно и глухо спивались. У каждого имелся свой железобетонный повод, своя личная трагедия в анамнезе. Минёр пил, потому что его "побрили" с очередным званием, помощник командира — потому что жена уехала в отпуск на юг и прислала оттуда документы на развод; командир дивизиона живучести пил из-за хронического экзистенциального ужаса перед грядущей проверкой из штаба флота. А Белугин пил из-за закрытой двери и обнинской кастрюли.
На берегу для офицеров и мичманов действовало негласное правило: кто сегодня не "в наряде" — тот пьян. На политзанятиях элита атомного флота сидела с чугунными головами, аккуратно дыша перегаром в сторону от трибуны. Офицеры делали вид, что конспектируют тезисы генсека о перестройке, а сами рисовали в тетрадях чертиков, мечтая, чтобы стрелка часов быстрее доползла до семнадцати ноль-ноль.
А вечером подавляющее большинство стекалось в малосемейку.
Из блестящего, подающего надежды офицера Белугин превращался в гарнизонное привидение с седеющей щетиной. А его знаменитая кастрюля — тот самый символ великого мужского бунта — нашла свое истинное, объединяющее экипаж предназначение. Она стала полковым котлом. В ней офицеры варили бражку и мешали казенное «шило» с пахнущей ржавчиной водопроводной водой. Три литра. Как раз на вечер для страждущих подводников, пытающихся утопить в этаноле свои береговые страхи.
Прошло полгода.
Как-то вечером Белугин сидел один в общей кухне малосемейки. За окном привычно выла пурга. На табуретке, застеленной старой газетой «На страже Заполярья», стояла та самая кастрюля. Эмаль на ней давно облупилась, дно покрылось желтым налетом от декалитров разведенного спирта. На дне плескалось грамм триста вчерашнего недопитого разбавленного «шила».
Белугин медленно нагнулся, зачерпнул пахучую жидкость мятой алюминиевой кружкой. Поднес к губам и вдруг замер, уставившись на свое отражение на дне оббитой посудины. На него смотрел постаревший на десять лет, опустившийся мужик с пустыми глазами.
Он ведь хотел уйти красиво. Хотел страстей, Вронского, полета, цыганщины. Ему казалось, что он разрывает цепи мещанства. А в итоге весь его великий исход, вся его хваленая свобода и независимость сжались до размеров этой трехлитровой тары, из которой спивался его оставленный на берегу экипаж.
Он не заплакал. На флоте вообще не плачут от осознания собственной ничтожности. Белугин просто залпом выпил, вытер губы рукавом тельника и поставил кружку обратно в кастрюлю.
Металл ударился о металл. По пустой комнате разнесся короткий, глухой, мертвый звук. Он был похож на погребальный колокол, у которого оторвали язык.
Капитан третьего ранга откинулся на спину и уставился в желтый, покрытый потеками потолок. Ему больше не нужно было никуда бежать, нечего было делить и некого было любить. Партия, флот, любовница и жена оставили его в покое. Он достиг абсолютной, химически чистой, чудовищной свободы. И от этой свободы хотелось выть...








