К. Маркс. Восточная война. Лондон, 14 января 1854 г
Без сомнения, турецко-европейский флот сможет разрушить Севастополь и уничтожить русский черноморский флот; союзники в состоянии захватить и удержать Крым, оккупировать Одессу, блокировать Азовское море и развязать руки кавказским горцам. То, что должно быть предпринято в Балтийском море, так же самоочевидно, как и то, что должно быть предпринято в Черном море: необходимо любой ценой добиться союза со Швецией; если понадобится, припугнуть Данию, развязать восстание в Финляндии путем высадки достаточного количества войск и обещания, что мир будет заключен только при условии присоединения этой провинции к Швеции. Высаженные в Финляндии войска угрожали бы Петербургу, в то время как флоты бомбардировали бы Кронштадт.
Все будет зависеть от того, будут ли европейские морские державы действовать решительно и энергично.
Александр Иванович Герцен (1812–1870) Сочинения в двух томах. Том 1. — М., 1985
Письма об изучении природы.
Последняя эпоха древней науки (1845)
...Вот что говорит Порфирий о своем учителе: «Плотин нам казался существом высшим; он стыдился своего тела, не любил говорить ни о своей семье, ни о родителях, ни об отчизне. Никогда не дозволял он, чтоб его тело было повторено живописцем или ваятелем; когда Аврелий просил его позволения срисовать его, он ответил ему: „Не довольно ли, что мы принуждены таскать с собою тело, в котором заключены природою, неужели нам еще оставлять изображение тюрьмы, как будто вид ее имеет в себе что-либо величественное?"»
...Побежденное и старое не тотчас сходит в могилу; долговечность и упорность отходящего основаны на внутренней хранительной силе всего сущего: ею защищается донельзя все однажды призванное к жизни; всемирная экономия не позволяет ничему сущему сойти в могилу прежде истощения всех сил.
...Мир языческий, исключительно национальный, непосредственный, был всегда под обаятельной властию воспоминания; христианство поставило надежду в число краеугольных добродетелей. Хотя надежда всякий раз победит воспоминание, тем не менее борьба их бывает зла и продолжительна. Старое страшно защищается, и это понятно: как жизни не держаться ревниво за достигнутые формы? Она новых еще не знает, она сама — эти формы; сознать себя прошедшим — самоотвержение, почти невозможное живому: это — самоубийство Катона. Отходящий порядок вещей обладает полным развитием, всесторонним приложением, прочными корнями в сердце; юное, напротив, только возникает; оно сначала является всеобщим и отвлеченным, оно бедно и наго; а старое богато и сильно. Новое надобно созидать в поте лица, а старое само продолжает существовать и твердо держится на костылях привычки. Новое надобно исследовать; оно требует внутренней работы, пожертвований; старое принимается без анализа, оно готово — великое право в глазах людей; на новое смотрят с недоверием, потому что черты его юны, а к дряхлым чертам старого так привыкли, что они кажутся вечными. Сила, чары воспоминания могут иногда пересилить увлечения манящей надежды: хотят прошедшего во что бы то ни стало, в нем видят будущее.
...Не спорим, своего рода мрачная поэзия окружает людей прошедшего; есть что-то трогательное в их погребальной процессии, идущей вспять, в их вечно неудачных опытах воскресить покойника. Вспомните о евреях, ожидающих до сего дня восстановления царства израильского, борющихся до сих пор против христианства... Что может быть печальнее положения еврея в Европе — этого человека, отрицающего всю широкую жизнь около себя на основании неподвижных преданий! Груди его некому распахнуться, потому что все сочувствовавшее с ним умерло века тому назад; он с ненавистью и с завистью смотрит на все европейское, зная, что не имеет законного права ни на какой плод этой жизни, и в то же время не умеет обойтись без удобства европеизма... Всякий резкий переворот долго после себя оставляет представителей враждующих сторон. Вы найдете жидовскую неподвижность и в Сен-Жерменском предместье, в наших старых и новых раскольниках... Неоплатоники были в том же самом положении; они, как мы сказали, всем слоем своего ума, всем учением своим вышли из древнего мира и натягивали какое-то близкое сродство с ним, которого вовсе не было в их душе; они своего рода рационализмом дошли до аллегорического оправдания язычества и вообразили, что они верят в него. Они хотели каким-то философски-литературным образом воскресить умерший порядок вещей. Они обманывали себя более, нежели других. Они в прошедшем видели, собственно, будущий идеал, но облеченный в ризы прошедшего.
...Древняя мысль сначала аристократически не знала христианства; когда же она поняла его —- испуганная, вступила с ним в борьбу; она истощала все средства, чтоб безуспешно противодействовать ему: она была умна, но бессильна и несовременна. Пять столетий выдержала она себя; наконец в 529 году Юстиниан изгнал всех языческих философов из пределов империи и закрыл последнюю неоплатоническую школу; семь последних представителей древней науки бежали в Персию; перс Хозрой выпросил им позволение возвратиться на родину, и они потерялись безвестными скитальцами, они не нашли уже аудиторий своих. Через несколько лет распространился страшный мор; казалось, физические элементы, сам шар земной участвует в последнем акте этой трагедии; люди умирали сотнями, города пустели, судорожно и болезненно сжималось сердце оставшихся — в этих судорогах умирал древний мир. Император Лев Исавр попробовал уничтожить его духовное завещание: он сжег огромную библиотеку в Византии и запретил преподавать в школах что-либо, кроме религии.
Новый мир, торжественно и глубоко знаменательно встретившийся с старым Римом в лице апостола Павла, представшего перед цезарем Нероном,— победил.
...Не зная эмбриологии науки, не зная судеб ее, трудно понять ее современное состояние; логическое развитие не передает с тою жизненностью и очевидностью положения науки, как история. Логика на все смотрит с точки зрения вечности, оттого все относительное и историческое теряется в ней. Логика, раскрывая нелепость, думает, что она сняла ее; история знает, какими крепкими корнями нелепость прирастает к земле, и она одна может ясно раскрыть состояние современной борьбы.
Хорошо сказано
"Существенным препятствием для развития рода человеческого следует считать то, что люди слушаются не того, кто умнее других, а того, кто громче всех говорит."
Артур Шопенгауэр
Почему не хотели публиковать детский сборник сказок А. Афанасьева
Оказывается, А. Афанасьев наряду со своим знаменитым на весь мир трёхтомником русских народных сказок издал ещё и детский сборник, то есть детскую версию тех же самых сказок (просьба не путать широко известный сборник с "Заветными сказками" —сказками сто процентов только для взрослых, которые гораздо более специфичны и гораздо менее известны, в то время как трёхтомник сказок с оговорками могут читать и дети или, иными словами, «просмотр для детей с родителями»). Так вот, детский сборник является действительно детским. Ниже я расскажу, в чём состоят некоторые отличия детского сборника от общеизвестного "для взрослых и детей".
Ещё раз. Памятка. Более наглядный вид.
1. Сборник рус. нар. сказок в 3-х тт. — годится и для взрослых, и для детей (хотя для детей всё же иногда нужен предварительный отбор).
2. Сборник Заветных сказок — годится исключительно для взрослых, детям вообще ни одной сказки из этого сборника читать нельзя.
3. Сборник Детских сказок — наиболее подходящий для детей. Более того, сказки специально для детей были отобраны Афанасьевым из трёхтомника.
Именно о третьем пункте этого списка далее пойдёт речь. Началось всё с письма одного знакомого А. Афанасьева. «Книжки ваши надобно прятать, чтобы их не затаскивали в избы, а дети слушают их охотнее всех нравственных рассказов и повестей». Известный учёный-языковед И. Срезневский написал собирателю о книге «Русских народных сказок», что его шестилетний сын «заполз в неё своими глазёнками». «Вследствие этого, — продолжал Срезневский, — я, в должности отца, обращаюсь к вам с всепокорнейшей просьбой: нельзя ли вместе с этим изданием для учёных печатать сказок и для детей — голый текст, литературным правописанием, с переводом слов на общепринятые (под строкой) и с выпуском тех сказок, которые детям читать некстати? [очевидно, имелось в виду как раз противоположное — невыпуском — моё примечание]» Срезневский также посоветовал проиллюстрировать книжку: «Покупателей будет много, пользы много, радости много...» А ещё пообещал найти среди своих документов «списки сказок», которые тоже могли бы пригодиться и войти в состав сборника.
Желание учёного совпало с намерениями самого собирателя сказок. Впрочем, прошло несколько лет, прежде чем Афанасьев смог начать работать над детской версией «Сказок...». Преград было немало: это и нелёгкая работа над завершением грандиозного сборника сказок, и затем отстаивание своих трудов перед цензорами, все возникшие трудности переделывания, исправлений... Это и начавшаяся тяжёлая болезнь учёного, которая в конце-концов доведёт его до могилы. Выход «Детских сказок» вообще был последней радостью известного собирателя. В общем, препятствий для начала работы над детской версией сказок было предостаточно. И даже издавая детский сборник, Афанасьев столкнулся всё с теми же цензорами.
Так, например, цензор не хотел пропускать сказку «Солдатские проказы» — она наподобие знаменитой «Каши из топора» — поскольку в ней происходит высмеивание старого человека (а скупость, жадность и вредность в расчёт не берутся, хотя высмеиваются именно эти качества, а вовсе не пожилой возраст). Ну хорошо, давайте ещё сказку о рыбаке и рыбке запретим тогда, там тоже над старухой смеются, несостоявшейся «владычицей морской» (или даже Богородицей? Кем она там хотела стать?). И сказку о вороне, солнце и месяце, потому что и там тоже высмеивается глупость старика со старухой, которые пытаются делать всё так, как делают солнце и месяц, подражать им (жарить яичницу без огня, например).
Также не хотели помещать сказки, где матрос взял верх над генералом («Морока»), а девочка семи лет (Семилетка) перемудрила самого царя. Это вообще просто замечательно. Потому что с таким же успехом нужно вообще половину сказок тогда запрещать, ведь очень часто, с завидной регулярностью, главным героем является какой-нибудь Иванушка-дурачок или младший сын царя, тоже Иван и тоже дурачок, и в итоге он тоже побеждает царя (не отца, чужого), женится на девушке, на которой хотел жениться сам царь, а этот царь в итоге оказывается либо побеждённым, либо мёртвым.
Кроме того, в сказках обнаружили вредные идеи: якобы они оправдывали «своекорыстную хитрость, обман, воровство». Да, это и правда подлежит осуждению, но не в детских же сказках! Лиса — персонаж всем известный своей хитростью, так ведь родители сразу же объясняют своим детям, что лиса поступает плохо, что её хитрости не во благо, да и немало сказок с участием лисы (из трёхтомника) оканчиваются неблагоприятно для неё самой, она по справедливости наказана: то лишится обеда, то за ней собаки гоняются, а иной раз и догоняют и разрывают! Мораль сей басни очевидна... Есть ещё сказки про таких же хитрых, как и лиса, плутишек, воров или даже тех же младших царевичей и дурачков... Ну что ж, в сказках без этого никуда. Уже в мифологии древних стран и народов встречаются хитрые т. н. трикстеры, своеобразные комики, причём шуточки у них бывают очень злые, намного хуже проделок какого-нибудь Симеона-вора ("Семь Симеонов"). Потому что такова жизнь нелёгкая, приходится иногда идти на хитрость... Заметьте, что часто герои русских народных сказок первыми зло не причиняют, а лишь в ответ. Таковы сказки о младшем в семье брате, о любимой (или напротив нелюбимой) дочке, падчерице. И нередко персонажи имеют дело со злыми силами вроде людоедски настроенной Бабы-Яги, или похитителя невесты Кощея Бессмертного, или Змея Горыныча, который влюбляется в сестру главного героя и замышляет вместе с ней, как бы им убить брата...
Помимо того, сказки осуждались цензорами за высмеивание разных попов, дьяков — и якобы отсюда следовало, что высмеивались религия, православие, что было очень и очень плохо и тоже печати не подлежало. Опять же, на самом деле в сказках высмеивались не основы религии, не её положения, ни она сама, а именно — отрицательные качества этих самых попов и дьяков, их недостатки, пороки и прегрешения.
А вот уже совсем курьёзный случай. «Детские сказки подходят печатанием к концу, и, вероятно, в будущем месяце выйдут в свет. Цензура решительно не дозволяет детям иметь понятий о различии полов в животном царстве...» (письмо некоему Якушкину от 12 сентября 1870). Имелось в виду, что везде, по всем текстам сказок сборника слова «жеребец», «кобыла», «кобель» были заменены словами «лошадь» и «собака» (кстати, это обстоятельство ответило на мой давний вопрос, почему иногда в сборнике Афанасьева попадается "собака", вроде бы женского пола, а потом в этой же сказке к ней обращаются уже как к нему: видимо, забыли исправить обратно). «Жаль, — иронизировал Афанасьев, — что не попалась ему [цензору] под перо сказка о петухе и курице; наверно — он обратил бы и того, и другую — в птицу...».
Даже к сборнику целиком отношение было отрицательным, поскольку Афанасьев представлял собой направление демократическое, которое не одобрялось властями. Его сказки называли «вредными, не соответствующими требованиям образования и воспитания». Член совета при министре внутренних дел П. Вакар считал сказки «особенно вредными для простолюдинов». Афанасьев спрашивал у вышеупомянутого уже Якушкина: «Не прислать ли к тебе про всякой случай десятка два-три экземпляров «Сказок»; может, и в Ярославле найдутся дети, которым отцы и матери не побоятся давать читать сказки» (письмо от 3 октября 1870 года). Даже вот до чего доходило... Несмотря на многие трудности, связанные с публикацией сказок, собиратель верил, что его сборники «ещё послужат России». Так и случилось — кто будет отрицать, что на сегодняшний день сказки именно сборника Афанасьева (впрочем, не Заветных и не Детских сказок) встречаются наиболее часто: как в библиотеках, так и в интернете по запросам пользователей в первую очередь выдаёт именно его...
Использованные источники:
Детские сказки Афанасьева // Аникин В. П. К мудрости ступенька. О русских песнях, сказках, пословицах, загадках, народном языке: Очерки / Рис. А. Бисти. — М.: Дет. лит., 1988. — 176 с., ил.
Александр Николаевич Афанасьев и его фольклорные сборники // Народные русские сказки. Из сборника А. Н. Афанасьева. / Тексты для настоящего издания отобраны В. П. Аникиным; Вступит. статья и словарь малоупотребительных и областных слов В. П. Аникина. Художник Т. Маврина. — М.: «Художественная литература», 1982. — 320 с.
Озаровская и Кривополенова
В данном посте — описание знакомства собирательницы рус. нар. сказок Озаровской с исполнительницей былин, человеком из народа, бойкой и острой на язык старушкой М. Кривополеновой. А также значение их встречи и деятельности для русского былинного эпоса. Ещё, прочитав данный пост, Вы поймёте суть понятий "ста́рина" и "сказитель" былин и составите примерное представление о том, что из себя представляла "работа", "профессия" былинного певца, рассказчика. Заодно увидите, как разрушается устойчивое, не всегда верное, представление о внешнем виде сказителя-"бояна", этакого крепкого мужичка с гуслями и с бородой. Далее — отрывки из предисловия Озаровской к книге собранных ею сказок.
Благородная традиция изучения народного исполнительского искусства была перенесена в новый век благодаря тому, что Озаровская из далекой пинежской деревни привезла в Москву исполнительницу эпических песен Марию Дмитриевну Кривополенову. В старой крестьянке-нищенке увидела собирательница крупный артистический талант. И старины (так называла Кривополенова исполняемые ею былины и исторические песни), и манера пения сказительницы с элементами древнего скоморошьего искусства, и весь ее облик, как бы олицетворяли понятие народности и старины. «Казалось, она сама вышла из сказки». На исполнительское искусство Кривополеновой отозвались художники и скульпторы, среди которых С. Т. Коненков (скульптура «Вещая старушка»), позднее П. Корин (триптих «Древний сказ»).
Три поездки Кривополеновой с выступлениями по городам России и Украины в 1915, 1916 и 1921 годах послужили тому, что традиции народного исполнительского искусства закрепились на эстраде. Значение этого понимала прежде всего сама О. Э. Озаровская. На публичных выступлениях она была посредником между «бабушкой» и публикой, рассказывала о том, что «есть сказочный край на Руси», о редкостном репертуаре и о таланте гостьи с Русского Севера. Главное место в выступлениях отводилось самой Кривополеновой. «Перед успехом маленькой сухонькой старушки в расписных валенках померк даже успех Озаровской»,— писалось в одной из рецензий на их выступления. Ольга Эрастовна сознательно шла на некоторое умаление своей артистической репутации, потому что, подчеркнем это, была убежденной пропагандисткой подлинного фольклора на эстраде. «Нищенка стала знаменитостью... В огромном зале люди всех возрастов и положений, вставши с места, с чистыми и благоговейными лицами, не отрывая взоров от крохотной бабушки, поют... А я стою рядом и горжусь, что судьба вручила мне палочку для волшебного превращения»,— пишет Озаровская в статье 1915 года «Сказительница былин — Марья Кривополенова».
Дни первой встречи Озаровской со сказительницей-нищенкой на Пинеге в деревне Великий Двор летом 1915 года, их встречи в Москве и выступления по разным городам страны в 1915, 1916, 1921 годах были для фольклористки временем глубокого постижения самой природы дарования бабушки Кривополеновой. Росла сказительница в бедной крестьянской семье, еще в детстве «все упомнила» в рассказах деда, «внялась» в его старины. Пела только дли тех, кто просит («А кто не попросит, так для них что и горло драть понапрасну. Своя гордость есть»). Любила свои старины, верила в них так, что, оказавшись в Москве, уловила дух древней истории в памятниках, открыла для себя прежде всего то, о чем пела («Уж правда, каменна Москва: дома каменны, земля каменна...»). Творчество Кривополеновой тесно увязано с крестьянским бытом и с жизнью самой сказительницы. «Часто пение прерывает она своими собственными замечаниями или пояснениями, потому что вся она во власти своих образов, и от полноты переживания ей мало былинного текста». И скомороший элемент в творчестве Кривополеновой соотносится с ее манерой петь известную только ей старину «Вавила и скоморохи» или «Кастрюка». Стоит только подмигнуть ей да сказать: «Пировал-жировал государь...» как бабушка зальется смехом... «Кастрюк» тоже, очевидно, сложен насмешливыми скоморохами, утверждавшими, что любимый шурин Ивана Васильевича будто бы оказался не Кастрюком Темрюковичем, а переодетой женщиной — Марфой Темрюковной. Острый ум, обаяние ее личности угадывается во всем, что делает, как держится и говорит сказительница в повседневной жизни.
«— Бабушка, поедем в Москву?
— Поедем!
Храбрая, как артист. Односельчане руками всплескивали:
— Куда ты, бабка? Ведь помрешь!
— А невелико у бабушки костье, найтется-ле где место его закопать!»
Так последовательно вводит О. 3. Озаровская всякого читающего ее очерк в неповторимый и цельный художественный мир сказительницы. Она открывает в Кривополеновой «тайну артистической власти», которая и делала «лесную старушонку» бесстрашной перед любой аудиторией и вызывала «возглас толпы, одинаковый во всех городах: спасибо, бабушка!» «Есть сказочный край на Руси»... Это начало, задающее тон всему очерку. Оно не является, как может показаться, стилизацией под старину. Озаровская проницательно утверждала, что искусство Кривополеновой — это уходящая из живого бытования древняя эпическая поэзия. Эпос уходил навсегда, становясь уже историей национальной культуры, но выдвигались при этом процессе талантливейшие иснолнители-одиночки, которые окружающим казались уже чудом и недосягаемым для подражания образцом. По сути, о том же писал и Б. В. Шергин, творчески тесно связанный с О. Э. Озаровской и М. Д. Кривополеновой: «Русский Север — это был последний дом, последнее жилище былины. С уходом Кривополеновой совершился закат былины и на Севере. И закат этот был великолепен».
Сказанное о Кривополеновой в «Бабушкиных старинах» дополняется очерком О. Озаровской «За жемчугом» (1915) и «Перед портретом (памяти М. Д. Кривополеновой)» (1926).
Источник:
Озаровская и Север // Озаровская О. Э. Пятиречие / [Сост.: Л. В. Федорова]. — Архангельск: Сев.-Зап. кн. изд-во, 1989.— 336 с.
Вопросы философии и психологии. Год XXIII. Книга II (112) Март-апрель 1912 г
Проблема и задача социально-научного познания. – Кистяковский Богдан Александрович (1868—1920)
...Вместо постоянных и неизменных принципов прагматизм выдвигает в качестве решающих моментов изменчивые принципы фактической пригодности, пользы и интереса. Так, один из наиболее видных выразителей прагматических теорий В. Джемс утверждает, что «всякое новое мнение признается "истинным" ровно постольку, поскольку оно удовлетворяет желанию индивида согласовать и ассимилировать свой новый опыт с запасом старых убеждений. Оно должно одновременно охватывать собой новые факты и тесно примыкать к старым истинам, и успех его зависит от моментов чисто личного, индивидуального свойства. При росте старых истин путем обогащения их новыми большую роль играют субъективные основания. Мы сами являемся составной частью этого процесса и подчиняемся этим субъективным основаниям. Та новая идея будет наиболее истинной, которая сумеет наиудачнейшим образом удовлетворить оба эти наши требования. Новая идея делает себя истинной, заставляет признать себя истинной в процессе своего действия, своей работы». При таком взгляде на истину В. Джемс приходит к заключению, что «чисто объективной истины, – истины, при установлении которой не играло бы никакой роли субъективное удовлетворение от сочетания старых элементов опыта с новыми элементами, – такой истины нигде нельзя найти».
Но если прагматисты признают полезность высшим критерием для научной истины, т.е. для заключительной стадии в процессе познания (поскольку они вообще готовы допустить такую стадию, хотя бы в самом относительном значении понятия заключительности), то им ничего не остается, как признать тот же критерий решающим и для оценки предварительных стадий познания. Так, отношение прагматизма к гипотезам В. Джемс определяет следующими словами: «Исходя из прагматических принципов, мы не вправе отвергнуть ни одной гипотезы, из которой вытекают полезные для жизни следствия. Общие понятия, поскольку с ними приходится считаться, могут быть для прагматиста столь же реальными, что и конкретные ощущения. Конечно, если они не приносят никакой пользы, то они не имеют никакого значения и никакой реальности. Но поскольку они полезны, постольку же они имеют и значение. И это значение будет истинным, если приносимая ими польза и удовлетворение сочетаются гармонически с другими потребностями жизни».
Может показаться, что прагматизм, устанавливая один и тот же критерий полезности для гипотез и научных истин, возвышает гипотезы до научных истин. В действительности, однако, прагматизм принижает научную истину и научное знание до уровня гипотез. Чересчур преувеличивая значение субъективного элемента во всяком научном знании или в установлении даже бесспорных научных истин, истолковывая в чисто субъективном смысле и общеобязательные или трансцендентальные формы мышления, которые участвуют в каждом научном познании, прагматизм стирает разницу между объективным научным знанием и более или менее вероятными предположениями и гипотезами. Теория познания прагматистов обесценивает научное знание. Устремив чрезмерно большое внимание на неустойчивые и изменчивые элементы в процессе добывания научных истин, прагматизм лишает самые научные истины устойчивости, неизменности, постоянства.
...Но и гипотезы бывают различные – бывают научные гипотезы, опирающиеся на известные логические предпосылки, и бывают гипотезы, основанные на чисто жизненных, эмоциональных и волевых переживаниях. Таковы, например, гипотезы, созданные религиозными переживаниями. Прагматизму ничего не остается, как применять к оценке их значения тот же критерий полезности. Таким образом, для прагматизма один и тот же критерий оказывается решающим и в вопросах научного знания, и в вопросах религиозной веры. По словам В. Джемса, «согласно принципам прагматизма, гипотеза о Боге истинна, если она служит удовлетворительно в самом широком смысле слова. Но каковы бы ни были прочие трудности этой гипотезы, опыт показывает, что она действительно служит нам, и задача состоит лишь в преобразовании ее так, чтобы ее можно было гармонически сочетать со всеми другими истинами».
Но было бы крайне неправильно предположить, что прагматизм унижает и обесценивает научное знание и научную истину для того, чтобы создать лазейку для религии и веры и хоть как-нибудь отстоять их. Напротив, не подлежит сомнению, что именно разочарование в прочности и устойчивости научных результатов привело прагматистов к убеждению в том, что различные гипотезы, хотя бы принадлежащие к совсем другой сфере духовных проявлений человечества, имеют не меньшее значение, чем и научные истины. К тому же прагматизм оказывает плохую услугу религиозной вере: приравнивание ее к научному знанию очень опасно для нее, как показала история умственного развития человека; от такой чести вера должна отказаться.
...На совершенно неверные выводы и наткнулся, по нашему мнению, один из наших мистиков, Н. А. Бердяев, пришедший к мистицизму этим путем. В своей последней книге, посвященной теоретическим вопросам и озаглавленной «Философия свободы», он утверждает, что «наука говорит правду о "природе", верно открывает "закономерность" в ней, но она ничего не знает и не может знать о происхождении самого порядка природы, о сущности бытия и той трагедии, которая происходит в глубинах бытия». По его мнению, «прославленная научная добросовестность, научная скромность, научное самоограничение нашей эпохи слишком часто бывает лишь прикрытием слабости, робости, безволия в вере, в любви, нерешительности избрания». Даже в том, что считается общепризнанным преимуществом научного знания, в его обязательности для всякого нормального сознания, придающей ему устойчивость и прочность, Н. А. Бердяев видит его недостаток. По его словам, «всякий акт знания, начиная с элементарного восприятия и кончая самыми сложными его плодами, заключает в себе принудительность, обязательность, невозможность уклоняться, исключает свободу выбора... Через знание мир видимых вещей насильственно в меня входит. Доказательство, которым так гордится знание, всегда есть насилие, принуждение. То, что мне доказано, то уже неотвратимо для меня. В познавательном восприятии видимых вещей, в доказательствах, в дискурсивном мышлении как бы теряется свобода человека, она не нужна уже». Эту ограниченность и принудительность научного знания Н. А. Бердяев объясняет тем, что оно должно подчиняться законам логики и дискурсивному мышлению. А по его мнению, законы логического мышления являются результатом грехопадения наших прародителей. Но не только на нашем мышлении отразилось человеческое грехопадение, самая природа или конкретное бытие, по мнению Н. А. Бердяева, продукт вины. Он утверждает, что «вина делает мир подвластным закономерной необходимости, пространственности и временности, заключает познающее существо в темницу категорий». Таким образом, согласно этому построению, оказывается, что «логика есть приспособление мышления к бытию», что «законы логики – болезнь бытия, вызывающая в мышлении неспособность вместить полноту», что, одним словом, «дефекты науки не в самой науке, а в ее объекте». Чтобы лучше уяснить себе эту точку зрения, приведем более обстоятельно изложенное суждение Н. А. Бердяева о той реальной действительности, в которой мы живем и которая составляет предмет науки. Он утверждает, что «в один из моментов мистической диалектики, в момент распри Творца и творения, бытие заболело тяжкой болезнью, которая имеет свое последовательное течение, свои уже хронологические моменты. Болезнь эта прежде всего выразилась в том, что все стало временным, т.е. исчезающим и возникающим, умирающим, рождающимся; все стало пространственным и отчужденным в своих частях, тесным и далеким, требующим того же времени для схватывания полноты бытия; стало материальным, т.е. тяжелым, подчиненным необходимости; все стало ограниченным и относительным; третье стало исключаться, ничто уже не может быть разом «А» и «не-А», бытие стало бессмысленно логичным».
Ограниченному и относительному научному знанию, познающему лишь «больное», «бессмысленно-логическое» бытие, Н. А. Бердяев противопоставляет веру. По его словам, «знание – принудительно, вера – свободна»; «знание носит характер насильственный и безопасный, вера – свободный и опасный». Он характеризует веру не только как нечто несоизмеримое с научным знанием, но и как нечто прямо противоположное всему разумному, осмысленному, логическому. Так, он утверждает, что «в дерзновении веры человек как бы бросается в пропасть, рискует или сломать себе голову, или все приобрести. В акте веры, в волевой решимости верить человек всегда стоит на краю бездны. Вера не знает гарантий, и требование гарантий от веры изобличает неспособность проникнуть в тайну веры. В отсутствии гарантий, в отсутствии доказательного принуждения – рискованность и опасность веры и в этом же пленительность и подвиг веры». «Нужно рискнуть согласиться на абсурд, отречься от своего разума, все поставить на карту и броситься в пропасть, тогда только откроется высшая разумность веры». Но зато, по мнению Н. А. Бердяева, через веру получается истинное знание, проникающее в самую сущность бытия, т.е. «знание высшее и полное, видение всего, безграничности». Понятно, что и истина, постигаемая верой, совсем не та, которая познается научным знанием. В этом случае «истина не есть отвлеченная ценность, ценность суждения. Истина предметна, она живет, истина – сущее существо».
...Можно подумать, что все социально-научное знание состоит из ряда противоречивых мнений, теорий и построений. Каждому представляется сообразно со своим вкусом выбирать из них те, которые ему больше нравятся. Общего и объективного критерия для того, чтобы предпочесть ту или другую теорию, по-видимому, не существует. Многие даже прямо утверждают, что надо избрать себе какой-нибудь социальный идеал и сообразно с ним решать все социально-научные вопросы. В лучшем случае предлагают выбирать групповые идеалы или идеалы большинства. Но согласно с этим, часто уже прямо высказывается мнение, что не только нет, но и не может быть объективных истин в социальных науках, а существуют только истины групповые и классовые. Наконец, некоторые доходят до того, что серьезно классифицируют социально-научные истины по тем общественным группам, интересы которых они отражают, и говорят о буржуазной и пролетарской науках, о буржуазной и пролетарской точках зрения.
Это упадочное настроение в социальных науках наступило после периода сильного подъема в этой области знания. Еще сравнительно недавно казалось, что социальные науки вышли на путь прочных и бесспорных завоеваний. Подъем в развитии социально-научного знания начал обнаруживаться с половины прошлого столетия. Сперва на него оказали определяющее влияние успехи естественных наук; в частности, казалось, что новые открытия и новые теории биологии помогают разобраться в социальных явлениях и могут представить научную основу для их изучения и разработки. В социальном мире не только открывали борьбу за существование, естественный отбор, победу и переживание сильнейшего, приспособлено и т.д., но и считали, что эти начала определяют всю социальную жизнь и все социальное развитие. Сторонники этого направления утверждали, что они, наконец, открыли естественно-научные методы исследования социальных явлений. В действительности это не было открытием новых каких-то истинно научных методов при исследовании социальных явлений, а довольно грубым и примитивным перенесением понятий, выработанных в одной научной области, в другую, ей чуждую область, т.е. перенесение естественно-научных понятий в социальные науки. Завершение это направление нашло в органической теории общества.
...В методологическом отношении экономический материализм стоит несравненно выше натуралистического направления в исследовании социальных явлений. Он стремится из недр социально-научного знания конструировать объяснение социального процесса и социального развития. Свои основные понятия экономический материализм берет из политической экономии, и, таким образом, оперирует по преимуществу с социально-научными понятиями. В общем он представляет из себя чисто социально-научное построение. Только в немногих случаях естественно-научные понятия играют в нем недолжную, методологически неправомерную роль. Эти формально-логические и методологические достоинства экономического материализма дополняются и достоинствами предметного характера. Он впервые обратил внимание на многие социальные явления и отношения; им раньше не придавали значения и потому не замечали их. Благодаря его освещению эти явления предстали перед взором научных исследователей как настоящие открытия. Ввиду всего этого понятно, почему экономический материализм так долго казался громадным научным завоеванием, почему он приобретал массу последователей, и многие из них были убеждены в его безусловной научной истинности.
Но теперь эта теория, как цельная система социально-научного знания, переживает тяжелый кризис и приближается к своему полному упадку. Мы не можем здесь останавливаться на том, как она теперь понимается представителями социалистических партий. Укажем только на то, что в этих кругах она приобрела теперь совсем иное значение, чем имела раньше. В то время как прежде считалось, что экономический материализм представляет яз себя объективно-научную теорию социального развития, истинность которой должен будет признать всякий беспристрастный исследователь, желающий добросовестно с ней ознакомиться, теперь уже прямо утверждают, что экономический материализм принадлежит к разряду классовых, пролетарских истин, а потому усвоить его и правильно понять может только тот, кто станет на классовую точку зрения пролетариата. Таким образом для этих кругов экономический материализм превратился в систему рассуждений, долженствующих оправдывать веру в осуществление их идеала. А вера и ее апологетика, каково бы ни было содержание этой веры, – есть ли это вера в царствие небесное или в земной рай, – не подлежит обсуждению и оценке со стороны научного знания.
...Однако то, что В. Зомбарт называет «действительным знанием», носит совершенно своеобразный характер и не обладает теми чертами, которые мы привыкли ценить в научном знании. Вот что он говорит о гуманитарных науках: «Здесь каждое произведение носит личный характер, хотя бы это был характер бездарности, как это по большей части бывает. Но великие создания представляют в высшей степени личные произведения, как "Моисей" Микеланджело и "Фиделио" Бетховена. Поэтому они не занимают места в каком-нибудь ряду среди других научных приобретений. Они стоят сами по себе возле других. Они начинают сначала и освещают какую-нибудь область знания. Здесь не может быть никакой речи о каком-нибудь накоплении объективного знания, если не считать фактического материала; также нельзя говорить о дальнейшей разработке его. История науки о человеке представляется нам не более как совокупностью последовательных и одновременных личных созданий, которые затем от времени до времени кристаллизуются в определенные манеры, называемые "методами" и вокруг которых возникает часто довольно бесполезная борьба мнений. Это уже мелкие умы овладевают той или иной манерой своего учителя и спорят из-за нее, как будто бы дело в том, на основании какого метода тот или иной исследователь видит, между тем как важно только, чтобы исследователь имел глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, и рот, чтобы хорошо высказывать». Свое понимание характера гуманитарных наук В. Зомбарт иллюстрирует и примерами. По его мнению, «никто, конечно, не захочет утверждать, что наука истории сделала какой-нибудь шаг вперед от Фукидида к Тациту, к Макиавелли, к Моммзену, что наше знание жизни народов за три тысячи лет сколько-нибудь "увеличилось", не считая незначительных мелочей. Или никто не станет говорить, что наука о государстве сколько-нибудь продвинута "вперед" со времени Аристотеля или Монтескье».
...Завоевания естественных наук так велики, так важны и так бесспорны, что скептическое отношение к ним не может иметь места. Поэтому и современный кризис не столько чисто научный, сколько гносеологический. Выражая это более конкретно, мы должны сказать, что, например, нисколько не сомневаемся в общезначимости естественно-научных законов и спокойно можем основывать на них все наши теоретические и практические расчеты. Но само понятие естественно-научного закона далеко не ясно, и даже более, оно во многих отношениях противоречиво.
Философы и гносеологи, анализируя наше знание, пришли к убеждению, что из него неустранимы психологические элементы, так как и самое объективное научное знание представляет из себя известное психическое переживание. Даже попытка Г. Когена, который поставил себе специальную задачу выявить в философской системе безусловно объективное знание, не увенчалась успехом. Не говоря уже о том, что, идя по этому пути, ему пришлось оставить область чисто научного знания и обратиться к построению онтологической системы, все-таки его система оказалась не вполне свободной от психологических элементов. Проблема психологизма и беспокоит современную научную совесть. Но она возникает только тогда, когда мы исследуем предпосылки математического и естественнонаучного знания и хотим свести их в цельную систему. Поэтому ее сознают только философы, они бьют в набат и возбуждают тревогу. Конечно, эта тревога творит свое полезное дело, так как если даже проблема психологизма не будет вполне разрешена теоретически, то она будет изжита хоть практически. Но естествоиспытатели могут спокойно продолжать свою чисто научную работу и производить свои открытия, совсем не касаясь этой проблемы и вообще вопроса о гносеологических предпосылках естествознания.




