Разница между Алексом де Ларжем и Хэндо из «Ромпера-Стомпера» колоссальна. Один создал свою философию и язык, другой просто читал «Майн Кампф». Последний фактически заворачивал свою слабость-боль в чужую обёртку.
Германия после Первой мировой — это Хэндо в масштабе нации. Та же боль, те же чужие идеи, тот же финал. А Алекс — просто личность, которая всегда одна.
Мой друг подрался как-то в хлам. Лобная кость сломана - его вывозли на каталке из больницы. Вероятность парализации - в той драке он выиграл. Я был всегда осторожнее и понимал скорее, что даже оскорбление от пустого человека можно легко снести.
Как-то мы ждали автобуса, чтоб поехать в Мегу и на остановке собралась солидная очередь. Двери открылись и тётка, что стояла почти первой распласталась на ступеньках, поднимаясь. И что? Остальные люди просто попёрли по ней вверх. Тут Димон выскочил на середину, поставил руки и как давай орать: "Вы что делаете?!" Один помню с кислой рожей даже пытался отодвинуть его заслон. Меня это поддело, но ситуация уже разрешилась. Мы ехали, а Дикий шутил всю дорогу, развлекая сидящих тёток. Он мог бы и не делать этого. Он оказался личностью — просто стая всегда сильней... Он знал, что такое упасть и встать.
Мы не виделись сотню лет. Он был самым сильным и интересным моим знакомым. Мой дед, он и ещё глава преступной турецкой группировки.
Отличные были ребята на борьбе и на складе. Моя жена. Преподаватель по линалу, тренер, знакомые различных национальностей, да и мало ли ещё кто. Политика, медицина, банковское дело — не важно.
Проблема и задача социально-научного познания. – Кистяковский Богдан Александрович (1868—1920) ...Вместо постоянных и неизменных принципов прагматизм выдвигает в качестве решающих моментов изменчивые принципы фактической пригодности, пользы и интереса. Так, один из наиболее видных выразителей прагматических теорий В. Джемс утверждает, что «всякое новое мнение признается "истинным" ровно постольку, поскольку оно удовлетворяет желанию индивида согласовать и ассимилировать свой новый опыт с запасом старых убеждений. Оно должно одновременно охватывать собой новые факты и тесно примыкать к старым истинам, и успех его зависит от моментов чисто личного, индивидуального свойства. При росте старых истин путем обогащения их новыми большую роль играют субъективные основания. Мы сами являемся составной частью этого процесса и подчиняемся этим субъективным основаниям. Та новая идея будет наиболее истинной, которая сумеет наиудачнейшим образом удовлетворить оба эти наши требования. Новая идея делает себя истинной, заставляет признать себя истинной в процессе своего действия, своей работы». При таком взгляде на истину В. Джемс приходит к заключению, что «чисто объективной истины, – истины, при установлении которой не играло бы никакой роли субъективное удовлетворение от сочетания старых элементов опыта с новыми элементами, – такой истины нигде нельзя найти». Но если прагматисты признают полезность высшим критерием для научной истины, т.е. для заключительной стадии в процессе познания (поскольку они вообще готовы допустить такую стадию, хотя бы в самом относительном значении понятия заключительности), то им ничего не остается, как признать тот же критерий решающим и для оценки предварительных стадий познания. Так, отношение прагматизма к гипотезам В. Джемс определяет следующими словами: «Исходя из прагматических принципов, мы не вправе отвергнуть ни одной гипотезы, из которой вытекают полезные для жизни следствия. Общие понятия, поскольку с ними приходится считаться, могут быть для прагматиста столь же реальными, что и конкретные ощущения. Конечно, если они не приносят никакой пользы, то они не имеют никакого значения и никакой реальности. Но поскольку они полезны, постольку же они имеют и значение. И это значение будет истинным, если приносимая ими польза и удовлетворение сочетаются гармонически с другими потребностями жизни». Может показаться, что прагматизм, устанавливая один и тот же критерий полезности для гипотез и научных истин, возвышает гипотезы до научных истин. В действительности, однако, прагматизм принижает научную истину и научное знание до уровня гипотез. Чересчур преувеличивая значение субъективного элемента во всяком научном знании или в установлении даже бесспорных научных истин, истолковывая в чисто субъективном смысле и общеобязательные или трансцендентальные формы мышления, которые участвуют в каждом научном познании, прагматизм стирает разницу между объективным научным знанием и более или менее вероятными предположениями и гипотезами. Теория познания прагматистов обесценивает научное знание. Устремив чрезмерно большое внимание на неустойчивые и изменчивые элементы в процессе добывания научных истин, прагматизм лишает самые научные истины устойчивости, неизменности, постоянства.
...Но и гипотезы бывают различные – бывают научные гипотезы, опирающиеся на известные логические предпосылки, и бывают гипотезы, основанные на чисто жизненных, эмоциональных и волевых переживаниях. Таковы, например, гипотезы, созданные религиозными переживаниями. Прагматизму ничего не остается, как применять к оценке их значения тот же критерий полезности. Таким образом, для прагматизма один и тот же критерий оказывается решающим и в вопросах научного знания, и в вопросах религиозной веры. По словам В. Джемса, «согласно принципам прагматизма, гипотеза о Боге истинна, если она служит удовлетворительно в самом широком смысле слова. Но каковы бы ни были прочие трудности этой гипотезы, опыт показывает, что она действительно служит нам, и задача состоит лишь в преобразовании ее так, чтобы ее можно было гармонически сочетать со всеми другими истинами».
Но было бы крайне неправильно предположить, что прагматизм унижает и обесценивает научное знание и научную истину для того, чтобы создать лазейку для религии и веры и хоть как-нибудь отстоять их. Напротив, не подлежит сомнению, что именно разочарование в прочности и устойчивости научных результатов привело прагматистов к убеждению в том, что различные гипотезы, хотя бы принадлежащие к совсем другой сфере духовных проявлений человечества, имеют не меньшее значение, чем и научные истины. К тому же прагматизм оказывает плохую услугу религиозной вере: приравнивание ее к научному знанию очень опасно для нее, как показала история умственного развития человека; от такой чести вера должна отказаться.
...На совершенно неверные выводы и наткнулся, по нашему мнению, один из наших мистиков, Н. А. Бердяев, пришедший к мистицизму этим путем. В своей последней книге, посвященной теоретическим вопросам и озаглавленной «Философия свободы», он утверждает, что «наука говорит правду о "природе", верно открывает "закономерность" в ней, но она ничего не знает и не может знать о происхождении самого порядка природы, о сущности бытия и той трагедии, которая происходит в глубинах бытия». По его мнению, «прославленная научная добросовестность, научная скромность, научное самоограничение нашей эпохи слишком часто бывает лишь прикрытием слабости, робости, безволия в вере, в любви, нерешительности избрания». Даже в том, что считается общепризнанным преимуществом научного знания, в его обязательности для всякого нормального сознания, придающей ему устойчивость и прочность, Н. А. Бердяев видит его недостаток. По его словам, «всякий акт знания, начиная с элементарного восприятия и кончая самыми сложными его плодами, заключает в себе принудительность, обязательность, невозможность уклоняться, исключает свободу выбора... Через знание мир видимых вещей насильственно в меня входит. Доказательство, которым так гордится знание, всегда есть насилие, принуждение. То, что мне доказано, то уже неотвратимо для меня. В познавательном восприятии видимых вещей, в доказательствах, в дискурсивном мышлении как бы теряется свобода человека, она не нужна уже». Эту ограниченность и принудительность научного знания Н. А. Бердяев объясняет тем, что оно должно подчиняться законам логики и дискурсивному мышлению. А по его мнению, законы логического мышления являются результатом грехопадения наших прародителей. Но не только на нашем мышлении отразилось человеческое грехопадение, самая природа или конкретное бытие, по мнению Н. А. Бердяева, продукт вины. Он утверждает, что «вина делает мир подвластным закономерной необходимости, пространственности и временности, заключает познающее существо в темницу категорий». Таким образом, согласно этому построению, оказывается, что «логика есть приспособление мышления к бытию», что «законы логики – болезнь бытия, вызывающая в мышлении неспособность вместить полноту», что, одним словом, «дефекты науки не в самой науке, а в ее объекте». Чтобы лучше уяснить себе эту точку зрения, приведем более обстоятельно изложенное суждение Н. А. Бердяева о той реальной действительности, в которой мы живем и которая составляет предмет науки. Он утверждает, что «в один из моментов мистической диалектики, в момент распри Творца и творения, бытие заболело тяжкой болезнью, которая имеет свое последовательное течение, свои уже хронологические моменты. Болезнь эта прежде всего выразилась в том, что все стало временным, т.е. исчезающим и возникающим, умирающим, рождающимся; все стало пространственным и отчужденным в своих частях, тесным и далеким, требующим того же времени для схватывания полноты бытия; стало материальным, т.е. тяжелым, подчиненным необходимости; все стало ограниченным и относительным; третье стало исключаться, ничто уже не может быть разом «А» и «не-А», бытие стало бессмысленно логичным». Ограниченному и относительному научному знанию, познающему лишь «больное», «бессмысленно-логическое» бытие, Н. А. Бердяев противопоставляет веру. По его словам, «знание – принудительно, вера – свободна»; «знание носит характер насильственный и безопасный, вера – свободный и опасный». Он характеризует веру не только как нечто несоизмеримое с научным знанием, но и как нечто прямо противоположное всему разумному, осмысленному, логическому. Так, он утверждает, что «в дерзновении веры человек как бы бросается в пропасть, рискует или сломать себе голову, или все приобрести. В акте веры, в волевой решимости верить человек всегда стоит на краю бездны. Вера не знает гарантий, и требование гарантий от веры изобличает неспособность проникнуть в тайну веры. В отсутствии гарантий, в отсутствии доказательного принуждения – рискованность и опасность веры и в этом же пленительность и подвиг веры». «Нужно рискнуть согласиться на абсурд, отречься от своего разума, все поставить на карту и броситься в пропасть, тогда только откроется высшая разумность веры». Но зато, по мнению Н. А. Бердяева, через веру получается истинное знание, проникающее в самую сущность бытия, т.е. «знание высшее и полное, видение всего, безграничности». Понятно, что и истина, постигаемая верой, совсем не та, которая познается научным знанием. В этом случае «истина не есть отвлеченная ценность, ценность суждения. Истина предметна, она живет, истина – сущее существо».
...Можно подумать, что все социально-научное знание состоит из ряда противоречивых мнений, теорий и построений. Каждому представляется сообразно со своим вкусом выбирать из них те, которые ему больше нравятся. Общего и объективного критерия для того, чтобы предпочесть ту или другую теорию, по-видимому, не существует. Многие даже прямо утверждают, что надо избрать себе какой-нибудь социальный идеал и сообразно с ним решать все социально-научные вопросы. В лучшем случае предлагают выбирать групповые идеалы или идеалы большинства. Но согласно с этим, часто уже прямо высказывается мнение, что не только нет, но и не может быть объективных истин в социальных науках, а существуют только истины групповые и классовые. Наконец, некоторые доходят до того, что серьезно классифицируют социально-научные истины по тем общественным группам, интересы которых они отражают, и говорят о буржуазной и пролетарской науках, о буржуазной и пролетарской точках зрения. Это упадочное настроение в социальных науках наступило после периода сильного подъема в этой области знания. Еще сравнительно недавно казалось, что социальные науки вышли на путь прочных и бесспорных завоеваний. Подъем в развитии социально-научного знания начал обнаруживаться с половины прошлого столетия. Сперва на него оказали определяющее влияние успехи естественных наук; в частности, казалось, что новые открытия и новые теории биологии помогают разобраться в социальных явлениях и могут представить научную основу для их изучения и разработки. В социальном мире не только открывали борьбу за существование, естественный отбор, победу и переживание сильнейшего, приспособлено и т.д., но и считали, что эти начала определяют всю социальную жизнь и все социальное развитие. Сторонники этого направления утверждали, что они, наконец, открыли естественно-научные методы исследования социальных явлений. В действительности это не было открытием новых каких-то истинно научных методов при исследовании социальных явлений, а довольно грубым и примитивным перенесением понятий, выработанных в одной научной области, в другую, ей чуждую область, т.е. перенесение естественно-научных понятий в социальные науки. Завершение это направление нашло в органической теории общества.
...В методологическом отношении экономический материализм стоит несравненно выше натуралистического направления в исследовании социальных явлений. Он стремится из недр социально-научного знания конструировать объяснение социального процесса и социального развития. Свои основные понятия экономический материализм берет из политической экономии, и, таким образом, оперирует по преимуществу с социально-научными понятиями. В общем он представляет из себя чисто социально-научное построение. Только в немногих случаях естественно-научные понятия играют в нем недолжную, методологически неправомерную роль. Эти формально-логические и методологические достоинства экономического материализма дополняются и достоинствами предметного характера. Он впервые обратил внимание на многие социальные явления и отношения; им раньше не придавали значения и потому не замечали их. Благодаря его освещению эти явления предстали перед взором научных исследователей как настоящие открытия. Ввиду всего этого понятно, почему экономический материализм так долго казался громадным научным завоеванием, почему он приобретал массу последователей, и многие из них были убеждены в его безусловной научной истинности. Но теперь эта теория, как цельная система социально-научного знания, переживает тяжелый кризис и приближается к своему полному упадку. Мы не можем здесь останавливаться на том, как она теперь понимается представителями социалистических партий. Укажем только на то, что в этих кругах она приобрела теперь совсем иное значение, чем имела раньше. В то время как прежде считалось, что экономический материализм представляет яз себя объективно-научную теорию социального развития, истинность которой должен будет признать всякий беспристрастный исследователь, желающий добросовестно с ней ознакомиться, теперь уже прямо утверждают, что экономический материализм принадлежит к разряду классовых, пролетарских истин, а потому усвоить его и правильно понять может только тот, кто станет на классовую точку зрения пролетариата. Таким образом для этих кругов экономический материализм превратился в систему рассуждений, долженствующих оправдывать веру в осуществление их идеала. А вера и ее апологетика, каково бы ни было содержание этой веры, – есть ли это вера в царствие небесное или в земной рай, – не подлежит обсуждению и оценке со стороны научного знания.
...Однако то, что В. Зомбарт называет «действительным знанием», носит совершенно своеобразный характер и не обладает теми чертами, которые мы привыкли ценить в научном знании. Вот что он говорит о гуманитарных науках: «Здесь каждое произведение носит личный характер, хотя бы это был характер бездарности, как это по большей части бывает. Но великие создания представляют в высшей степени личные произведения, как "Моисей" Микеланджело и "Фиделио" Бетховена. Поэтому они не занимают места в каком-нибудь ряду среди других научных приобретений. Они стоят сами по себе возле других. Они начинают сначала и освещают какую-нибудь область знания. Здесь не может быть никакой речи о каком-нибудь накоплении объективного знания, если не считать фактического материала; также нельзя говорить о дальнейшей разработке его. История науки о человеке представляется нам не более как совокупностью последовательных и одновременных личных созданий, которые затем от времени до времени кристаллизуются в определенные манеры, называемые "методами" и вокруг которых возникает часто довольно бесполезная борьба мнений. Это уже мелкие умы овладевают той или иной манерой своего учителя и спорят из-за нее, как будто бы дело в том, на основании какого метода тот или иной исследователь видит, между тем как важно только, чтобы исследователь имел глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, и рот, чтобы хорошо высказывать». Свое понимание характера гуманитарных наук В. Зомбарт иллюстрирует и примерами. По его мнению, «никто, конечно, не захочет утверждать, что наука истории сделала какой-нибудь шаг вперед от Фукидида к Тациту, к Макиавелли, к Моммзену, что наше знание жизни народов за три тысячи лет сколько-нибудь "увеличилось", не считая незначительных мелочей. Или никто не станет говорить, что наука о государстве сколько-нибудь продвинута "вперед" со времени Аристотеля или Монтескье».
...Завоевания естественных наук так велики, так важны и так бесспорны, что скептическое отношение к ним не может иметь места. Поэтому и современный кризис не столько чисто научный, сколько гносеологический. Выражая это более конкретно, мы должны сказать, что, например, нисколько не сомневаемся в общезначимости естественно-научных законов и спокойно можем основывать на них все наши теоретические и практические расчеты. Но само понятие естественно-научного закона далеко не ясно, и даже более, оно во многих отношениях противоречиво. Философы и гносеологи, анализируя наше знание, пришли к убеждению, что из него неустранимы психологические элементы, так как и самое объективное научное знание представляет из себя известное психическое переживание. Даже попытка Г. Когена, который поставил себе специальную задачу выявить в философской системе безусловно объективное знание, не увенчалась успехом. Не говоря уже о том, что, идя по этому пути, ему пришлось оставить область чисто научного знания и обратиться к построению онтологической системы, все-таки его система оказалась не вполне свободной от психологических элементов. Проблема психологизма и беспокоит современную научную совесть. Но она возникает только тогда, когда мы исследуем предпосылки математического и естественнонаучного знания и хотим свести их в цельную систему. Поэтому ее сознают только философы, они бьют в набат и возбуждают тревогу. Конечно, эта тревога творит свое полезное дело, так как если даже проблема психологизма не будет вполне разрешена теоретически, то она будет изжита хоть практически. Но естествоиспытатели могут спокойно продолжать свою чисто научную работу и производить свои открытия, совсем не касаясь этой проблемы и вообще вопроса о гносеологических предпосылках естествознания.
Социологическое агентство «Диапазон» провело широкомасштабный опрос и выяснило, что россияне поддерживают и приветствуют блокировки мобильного, а в перспективе и проводного интернета. 92% респондентов в той или иной форме поддержали действия властей.
Вопрос был сформулирован следующим образом: «Оцените, насколько положительно вы относитесь к своевременным и необходимым действиям правительства по обеспечению национальной безопасности и суверенитета путём оптимизации возможностей доступа к информационно-телекоммуникационной сети «Интернет». Участники опроса не просто позитивно оценили происходящее, но и оставили многочисленные комментарии в поддержку властей.
«Интернет, если кому-то он ещё нужен, есть на компьютерах – так было, так есть, так будет. Оплачиваешь доступ, садишься, ищешь, что тебе надо. А телефоны нужны, чтобы звонить. Если кому-то неймётся переписываться текстом, то ещё лет двадцать назад придумали SMS-сообщения», – говорит 24-летний тракторист из Ярославской области Владимир Авербух.
«Людям, которые сейчас выражают недовольство, надо здраво оценить, какой они ранг занимают и с кем они спорят. Место в обществе не просто так даётся. Если они такие умные и думают, что могут знать лучше, чем правительство, то пусть избираются, садятся и руководят. Уже наруководились такие в 1991 году, что Союз рухнул», – отмечает 30-летний программист из Москвы Роберт Твердохлеб.
«There was an error generating a response. If this issue persists please contact us through our help center at help.оpenai.соm», – поддерживает его швея из Удмуртии Фируза Преображенская.
По мнению директора социологического агентства «Диапазон» Евгения Гонтермахера, такое единодушие легко объяснить – в России наблюдается исключительная сплочённость общества и властей, и действия правительства представляют собой прежде всего реакцию на запросы народа.
«Это нормально, когда граждане поддерживают действия тех, кого сами избирали. Я хочу напомнить, что в Госдуме наблюдается практически полная поддержка блокировок, а Госдума – это зеркало чаяний народа; народные избранники как они есть», – комментирует он результаты исследования.
Исследование проводилось по заказу объединения «Народный совет гражданского сотрудничества» с 11.03.2026 по 12.03.2026 путём телефонного опроса. Охват составил до 50 респондентов, погрешность выборки – от 5%.
Тридцать семь лет назад аятолла Рухолла Хомейни, верховный лидер и основатель Исламской Республики Иран, в католический День святого Валентина приговорил Салмана Рушди к смерти за то, что тот написал роман.
Трудно произносить это, не ощущая, что фраза звучит как пародия на первую строку кафкианского «Процесса»: «Кто‑то, должно быть, оклеветал Йозефа К., потому что однажды утром, не сделав ничего дурного, он был арестован». И всё же именно это и произошло. Как сказал сам Рушди Эзре Кляйну весной 2024 года, «мы живём в мире Кафки».
Я помню, как читал тогда в газете о фетве — слове, которое все вдруг узнали. Я лишь недавно бросил аспирантуру и сам пытался стать писателем. Мне казалось абсурдным, что автора бестселлеров, родившегося в Индии, живущего в Лондоне и известного во всём мире, могут убить только потому, что 80‑летний правитель исламистской теократии, находящийся за тысячи километров от него, призвал к его смерти, словно Красная королева в «Алисе в Стране чудес», кричащая: «Голову с плеч!»
Аятолла умер четыре месяца спустя. Но вскоре стало ясно, что роман Рушди, написанный в 1988 году, не может соперничать с несколькими предложениями, прочитанными по радио и призывающими «всех храбрых мусульман, где бы они ни находились», убить автора «Сатанинских стихов» и любого, кто помог появлению этой богохульной книги.
С тех пор фетва нависает над Западом, который она призвана была уничтожить, то ослабевая, то вновь усиливаясь, словно луна. Иногда это бледный серп, едва заметный, иногда — как сейчас — полная кровавая луна, предвещающая беду.
Несколько предложений, произнесённых в эфире Радио Тегерана и будто материализовавших некий дух, выглядят самым опасным оружием Исламской Республики.
Эта тема остаётся максимально острой даже после того, как совместные американские и израильские удары ранним утром 28 февраля ознаменовали новую фазу долгой войны, которую ведёт Исламская Республика Иран — государство, появившееся на свет под крики «Смерть Америке» и «Смерть Израилю».
Я много думаю о фетве теперь, когда кровавый режим, основанный аятоллой в 1979 году, колеблется на грани падения. Потому что вполне может оказаться, что из всех прокси‑сил, взращённых Исламской Республикой для её апокалиптического противостояния с еврейским государством и с Западом, после миллиардов, потраченных на исламистскую милицию, баллистические ракеты и глобальный терроризм, а также после полутриллиона долларов, вложенных в её ядерную программу ради бесконечно повторяемой цели «стереть Израиль с карты», именно несколько предложений, произнесённых на Радио Тегерана, окажутся наиболее успешным способом экспорта исламистской революции даже после того, как породивший её режим исчезнет.
Способность фетвы стирать границы — не только между Тегераном и Лондоном или Нью‑Йорком, но и между словами и насилием — сделала её своего рода заклинанием. Это одновременно смертный приговор, ориентировка на розыск, призыв к оружию, лицензия на убийство, помилование наперед и награда постфактум. Размывая различия, она одновременно выстраивает мир в виде манихейских абсолютов, не допускающих ни аргумента, ни апелляции. Когда Рушди в первые дни своего смертного приговора согласился принести публичные извинения, умирающий аятолла ответил: «Даже если Салман Рушди станет самым благочестивым человеком на свете, каждый мусульманин обязан использовать всё, что у него есть, — свою жизнь и своё имущество, — чтобы отправить его в ад».
Верховный лидер, сменивший аятоллу Хомейни и правивший 37 кровавых лет, пока Америка и Израиль не устранили его, сразу заявил, что фетва «не имеет предохранителя» и была «выпущена, как пуля, которая не успокоится, пока не достигнет цели». Как сам непрощаемый Рушди и несмываемый грех его книги, фетва стала вечной. Она превратила Рушди в «мертвеца в отпуске», как когда‑то, в 1935 году писатель Жан Амери понял о себе самом, прочитав Нюрнбергские законы в венском кафе и осознав, что законы, расчеловечившие евреев, сделали его «человеком, которого можно убить».
Митингующие в Тегеране с портретами имама Рухоллы Хомейни. 19 января 1979Фото: Kaveh Kazemi / Getty Images
Одной из поразительных особенностей фетвы было то, как быстро она начала действовать. Уже через десять дней после её объявления были подожжены два книжных магазина в Беркли (штат Калифорния, США), где я специализировался в аспирантуре по английской литературе. Оба продавали «Сатанинские стихи». Один из них, Cody’s, был местом, где я провёл немало часов. И хотя к тому времени я уже вернулся на Восточное побережье, это известие отозвалось во мне странным эхом. На следующий день после взрыва в Cody’s ложное предупреждение о бомбе опустошило книжный магазин Barnes & Noble в центре Манхэттена, за углом от колледжа, где мой отец преподавал немецкую литературу. В большом пристроенном помещении всё ещё продавались подержанные книги, и после того, как мы встречались с отцом за обедом в соседнем кафе, мы частенько рылись в корзинах в поисках дешёвых находок.
В какой‑то момент моя мать, писательница, подарила мне значок, который она получила на какой‑то литературной встрече: «Я — Салман Рушди». Хотел бы я сказать, что носил его, но нет, я положил его в коробку с шуточными значками, которые собирал мой старший двоюродный брат и некогда передал мне, включая ранний значок кампании Никсона с надписью: «They can’t lick our Dick!»
Фетва эта всё более расширяла зону юрисдикции аятоллы, распространившуюся на разные континенты. Она делала Рушди и его книгу «заразными». В приказ на убийство включался не только сам автор, который даже не был назван по имени, но любой человек, причастный к производству, редактированию, переводу или распространению «Сатанинских стихов». Это создавало всё расширяющуюся сферу власти аятоллы, шагнувшую через континенты и приглашавшую добровольных исполнителей пересекать границы вслед за ней.
Японский переводчик Рушди был зарезан в июле 1991 года возле университета в Токио, где он преподавал. Его итальянского переводчика за неделю до того ударили ножом в Милане, но он выжил. В октябре 1993 года норвежский издатель Рушди был расстрелян в Осло и, хотя получил тяжёлые ранения, остался жив. Турецкий редактор и интеллектуал Азиз Несин, объявивший о намерении перевести «Сатанинские стихи» на турецкий язык, чудом избежал гибели в июле 1993 года: его гостиницу на востоке Турции, там проходила некая конференция, подожгла разъярённая толпа после того, как находившиеся внутри художники, музыканты и писатели отказались выдать на расправу 78‑летнего Несина. В пожаре погибли тридцать семь человек. Несина пожарные спустили по лестнице. Но, узнав, кто он, начали избивать его, кто‑то крикнул: «Вот дьявол, которого следует убить!»
Мусульмане, защищавшие книгу или не желавшие её проклинать, тоже становились мишенью. В Joseph Anton, превосходных мемуарах Рушди о годах его жизни в подполье, он пишет, что «мусульмане начали убивать других мусульман, если те высказывали не кровожадные мнения». В Бельгии мулла, считавшийся духовным лидером мусульман, саудит Абдулла Ахдал и его тунисский заместитель Салим Бахри были убиты за то, что сказали: что бы ни говорил Хомейни для иранской аудитории, в Европе существует свобода слова. Оба были найдены застреленными неизвестными.
Через несколько дней после того, как извинения Рушди были отвергнуты, аятолла заявил: «Все сионисты и все высокомерные силы мира сейчас поддерживают Рушди».
Под словом «сионисты» аятолла не имел в виду, что Рушди и его защитники поддерживают движение еврейского национального освобождения, целью которого было создание национального дома для еврейского народа на части его исторической родины, завершившееся созданием Государства Израиль в 1948 году. Он имел в виду, что так же, как «Сатанинские стихи» — «текст, написанный, отредактированный и опубликованный против ислама, пророка ислама и Корана», говорится в фетве, — так и еврейский народ, существующий в противоположность всему хорошему в мире, является заразным символом воплощённого зла. И так же, как аятолла рассматривал роман Рушди как опасное заражение, угрожающее мусульманам по всему миру, так и развращающая злонамеренность евреев (в исламистской демонологии взаимозаменяемо называемых сионистами) связана с их желанием завоевать весь мир, что делает их постоянными провокаторами.
Рушди появился в иранском издании книги Генри Форда «Международный еврей: главная проблема мира», продававшейся на Франкфуртской книжной ярмарке в 2005 году. Предисловие начиналось словами: «Хватка паразитического еврейского влияния становится всё сильнее и сильнее со времён Генри Форда. Еврейская опасность — ныне называемая сионизмом — угрожает не только одной нации. Она направлена против всего человечества».
«Сатанинские стихи» приводились там как пример этой угрозы.
Как писатель превращается в чудовище — и убийство становится «высшей справедливостью»
Вообще это довольно тяжёлое обвинение для индийского по происхождению британского писателя, нерелигиозного мусульманина и человека левых взглядов. Откровенно говоря, это тяжёлое обвинение и для евреев, и для реальных сионистов, которым приходится жить с тем фактом, что в чьей‑то параноидальной картине мира они выступают символом абсолютного зла.
Настоящий Рушди, при всей своей власти над языком, бессилен был вытеснить воображаемого Рушди, созданного фетвой. Кафка знал, что значит однажды проснуться внутри клеветы, созданной чужим воображением. Евреи веками изображались убийцами Бога и носителями наследственной вины, от которой невозможно избавиться. И хотя многие надеялись, что современный мир отвергнет все эти обвинения, Кафка прекрасно понимал: ещё в его время на судебных процессах в Венгрии, России и Чехословакии евреев обвиняли в убийстве христиан и использовании их крови в ритуальных целях. Были ли эти современные кровавые наветы последним вздохом древней ненависти — в тот момент, когда евреи входили в европейскую культуру, или же тёмным предвестием будущего, оставалось неясным в 1924 году, когда Кафка умер, не увидев, как три его сестры будут депортированы в концентрационные лагеря.
Ещё одной загадочной особенностью фетвы было то, как быстро она породила оправдателей, умиротворителей и посредников, которые неверно понимали её мотивы. Бывший президент США Джимми Картер в The New York Times обвинил Рушди в том, что он «очернил пророка Мухаммеда и оскорбил Священный Коран». Картер, который был президентом в то время, когда аятолла удерживал американских граждан в заложниках (с завязанными глазами, подвергаемых издевательствам в течение 444 дней), по‑видимому, не понял, в какую ловушку угодил.
Президент США Джимми Картер
«Хотя свободы Рушди, гарантированные Первой поправкой, важны, — писал Картер, — тем не менее произведение художественной литературы стало прямым оскорблением для мусульман, чьи священные убеждения были нарушены».
Такие люди, как Картер, пытавшиеся подходить к фетве с рациональными ожиданиями, в итоге произносили иррациональные доводы, фактически подтверждая её логику, даже если формально с ней спорили. Обвиняя роман Рушди в том, что он «нанёс межкультурную рану, которую трудно исцелить», словно писатель убил эрцгерцога, Картер представлял фетву как выражение оскорблённых религиозных чувств, хотя на самом деле она была лицензией на транснациональное убийство, выданной клириком, который назвал улицу именем убийцы Анвара Садата.
Надежда Картера на то, что «тактичные публичные заявления и частные переговоры всё ещё могут разрядить эту взрывоопасную ситуацию», была похожа на ожидание освобождения заложника. Он не понял, что отказ фетвы признавать границы, законы, национальный суверенитет и индивидуальную автономию и был её подлинной целью. Что указ, превращающий жертву в агрессора, убийство — в добродетель, а самоубийство — в религиозное таинство, не оставляет пространства для компромисса.
Зато то, чего не понял Картер, прекрасно понял 24‑летний американец по имени Хади Матар.
Через тридцать три года после того, как Рушди был приговорён к смерти, Матар приехал из Фэрвью, штат Нью‑Джерси, в Чатокуа, штат Нью‑Йорк, и сзади напал с ножом на писателя, когда тот сидел на сцене в Институте Чатокуа и готовился выступить с речью о свободе слова и необходимости защищать писателей. Матар, который сказал журналисту, что прочёл лишь «страницу или две» «Сатанинских стихов», но знает, что это «нападение на ислам», нанёс 75‑летнему писателю пятнадцать ударов ножом — в лицо, глаз, шею и живот, прежде чем его скрутили зрители.
Такова была логика фетвы. Хомейни тоже не читал книгу «Сатанинские стихи», но лишил ее автора права на существование. И это помогает понять, почему Матар, признанный виновным в покушении на убийство, перед вынесением приговора заявил в суде: «Салман Рушди хочет оскорблять других людей. Он хочет быть хулиганом, хочет запугивать других. Я с этим не согласен».
Чтобы превратить писателя в чудовище, не нужна магия. Достаточно сна разума и всепроникающего влияния теорий заговора, которые думают за вас и превращают целые категории людей в типовых злодеев в бесконечной пьесе.
Салман Рушди вскоре после выхода своего второго романа «Позор». Торонто. 17 октября 1983Фото: Rega Inella /Toronto Star / Getty Images
Если верить, что фетва лишила Рушди права на жизнь, тогда нападение на него с ножом трудно назвать преступлением. Напротив, это можно представить как сочетание самообороны и высшей справедливости. Именно так сторонники ХАМАСа могли воспринимать кровавое вторжение в Израиль 7 октября 2023 года — как героический акт сопротивления, — хотя оно началось с нарушения перемирия (тысячи ракет были выпущены по суверенному государству), после чего тысячи вооружённых боевиков пересекли международно признанную границу, чтобы убивать, пытать, похищать и насиловать мирных жителей на юге Израиля. Они не воспринимали Израиль как суверенное государство, так же как Матар не воспринимал Рушди как суверенную личность с неотъемлемыми правами, более сильными, чем «глубинная магия», которая их отменила. Нападение на Израиль, как и попытка убить Рушди, воспринималось как акт сопротивления и освобождения, именно поэтому Матар в зале суда в Чатокуа, где его признали виновным в покушении на убийство, провозгласил: «От реки до моря Палестина будет свободной»
Стирание границ — и сожжение книг
Оглядываясь на иранскую революцию 1979 года, когда студенты‑марксисты, надеявшиеся на великий прыжок вперёд, и исламисты, надеявшиеся на великий прыжок назад, подняли глаза вверх и увидели в ореоле луны белобородое лицо аятоллы, можно различить концентрические круги, которые разошлись от этой фетвы и породившей её смертоносной идеологии. Было нападение на Рушди 12 августа 2022 года, совершённое молодым американцем, который вдруг обнаружил фетву, навещая отца на юге Ливана в оплоте «Хезболлы». Была резня мирных жителей в Израиле 7 октября 2023 года, совершённая ХАМАСом, чей геноцидный устав был опубликован в тот же год, что и «Сатанинские стихи», хотя вызвал куда меньше споров. Был поджог дома губернатора Пенсильвании Джоша Шапиро в первую ночь Песаха, когда внутри находилась его семья: это сделал человек, убеждённый, что, причиняя вред евреям, он помогает Палестине. И было сожжение евреев в Боулдере (штат Колорадо, США) египетским садовником, который облил бензином и поджёг двенадцать человек, крича «Свободу Палестине», убив пожилую женщину, потому что, как он потом сказал полиции, «хотел убить всех сионистов» и дал священную клятву.
Был также Элиас Родригес, 31‑летний уроженец Чикаго, прилетевший в Вашингтон в мае 2025 года: здесь он убил Сару Милгрим и Ярона Лищинского — молодую пару, выходившую из Еврейского музея. Посещение музея сделало их мишенью. Как и террористы 7 октября, Родригес был с камерой, которая в прямом эфире транслировала его хладнокровное убийство американской еврейской женщины и израильского христианина, намеревавшихся провести жизнь вместе. Выпустив в Милгрим всю обойму, хотя она пыталась отползти, он отбросил пистолет лишь после того, как его заклинило. Тогда он достал куфию, как визитную карточку, и начал скандировать: «Свободу, свободу Палестине», пока полиция уводила его.
Человеческое жертвоприношение было частью фетвы, которая призывала к убийству и обещала мученичество тем, кто погибнет с кровью на руках. Матар получил надел земли за то, что ударил ножом 75‑летнего писателя, — подарок от иранского фонда Foundation to Implement Imam Khomeini’s Fatwas, обещавшего ещё больше земли тому, кто завершит дело. За расстрел молодой пары иранское телевидение назвало Родригеса «американским Яхьей Синваром», сравнив его с организатором резни 7 октября за то, что он убил «двух диких сионистских зверей <…> отправив их в ад» и принёс иранское сопротивление в США. В собственных глазах он уже был героем и опубликовал манифест, чтобы вдохновить других убивать тех, кто, как он считал, «утратил свою человечность».
Лозунги и речёвки не могут в буквальном смысле стереть страну и её население, просто изменив её название, — «От реки до моря Палестина будет свободной». Не могут и заставить время идти вспять: «Мы не хотим двух государств, мы хотим 1948 год». Но призыв и повторение действительно накладывают заклятие, и чем больше людей начинает верить заклинанию, а не доказательствам и аргументам, тем легче стереть границу — не только между странами, но и между словом и делом.
Я наблюдал это стирание границы по‑своему, как писатель. После 7 октября 2023 года развалились два литературных фестиваля. Не из‑за литературных разногласий и не из‑за чего‑то, что можно назвать политикой, а из‑за чего‑то куда более фундаментального, что ставило под сомнение само понятие общей почвы и тех представлений о языке, которые необходимы, чтобы её поддерживать.
Странно писать о крахе литературных фестивалей — одного в Нью‑Йорке, другого в Аделаиде, в Австралии — в разгар настоящей войны с Исламской Республикой Иран, убийственным режимом, породившим фетву и только недавно, в январе, уничтожившим тысячи собственных безоружных граждан. Мы давно живём не в те времена, когда Уинстон Черчилль «взял английский язык и отправил его в бой», но связь между войной и словами остаётся столь же важной, как и прежде.
Аятолла прекрасно понимал, что делает, когда решил испытать своё оружие на писателе‑романисте. Он направил удар на всё то, из чего в свободном обществе создаётся книга: на редакторов и издателей, переводчиков и книготорговцев. В своих мемуарах Рушди пишет о сожжении «Сатанинских стихов» в Брэдфорде — городе в Западном Йоркшире с большим мусульманским населением, где ещё до фетвы его книгу «прибили к доске, а затем подожгли: распяли, а потом сожгли». Он вспоминает знаменитые слова Генриха Гейне: «Там, где сжигают книги, в конце концов будут сжигать и людей». Эти слова выгравированы на мостовой на площади Оперы в Берлине: на месте печально известного нацистского сожжения книг в 1933 году.
Демонстрация против Рушди. Дерби. Март 1989Фото: Mirrorpix / Getty Images
Эти фестивали чем‑то похожи на опоры для полки, на которой больше нет книг: символы краха чего‑то важного, некоего общего языка, который делает возможными общину, свободу слова и литературу. Оба они поддались притяжению чего‑то, связанного с фетвой, — зловещему стремлению изменить сам язык, разорвать связь между словами и тем, что они обозначают, перепутать причину и следствие, обвинение и приговор, культурную безопасность и физическую безопасность.
Я видел, как западные писатели поддались этому притяжению фетвы.
Первым был отменён фестиваль World Voices организации PEN America, созданный Салманом Рушди, чтобы собирать писателей вместе, несмотря на их различия, в напряжённой атмосфере после 11 сентября 2001 года, когда исламистские угонщики убили почти три тысячи человек на американской земле. Я должен был выступать на фестивале 2024 года, который был закрыт после того, как писатели потребовали, чтобы PEN America уволила своего генерального директора за «давнюю приверженность сионизму, исламофобии и империалистическим войнам на Ближнем Востоке». Они также настаивали, чтобы PEN приняла меморандум, прямо обвиняющий Израиль в геноциде, и извинилась перед протестующим, которому не позволили сорвать выступление актрисы Майим Бялик (обвинённой в сионизме) на мероприятии PEN, на котором Бялик на сцене брала интервью у писателя.
Одной из причин, по которой я не ожидал, что PEN America закроет фестиваль World Voices, было то, что Рушди был приговорён к смерти Исламской Республикой Иран — режимом, который вооружал, обучал и финансировал ХАМАС. Другой причиной было то, что лидер «Хезболлы», крупного иранского прокси, вступившего в войну уже на следующий день, вдохновил человека, пытавшегося убить Рушди в 2022 году.
Разумеется, я ошибался.
Девять бывших президентов PEN America подписали письмо, сочиненное «в момент кризиса во всём мире и внутри нашего собственного сообщества»: «Мы призываем писателей сохранить веру в сообщество, которое мы построили вместе». Они напоминали, что «фестиваль этого года — дань нашему бывшему президенту Салману Рушди, визионеру, который задумал этот фестиваль и поддерживал его с самого начала, когда он выпускает свои новые мемуары „Нож“ — символ мужества и роли литературы и истины как сосудов человеческой стойкости».
Преданность Рушди свободе самовыражения стоила ему глаза, возможности пользоваться пишущей рукой и едва не стоила жизни. И если этого было недостаточно, авторы письма напоминали читателям, что World Voices «был задуман в условиях конфликта, чтобы собрать вместе разнообразных авторов и мыслителей в период усиливающегося и смертельно опасного геополитического напряжения после 11 сентября».
Проблема заключалась в том, что авторы письма апеллировали к принципам плюрализма и свободы слова, которые протестующие отвергали. «PEN America всегда принимала инакомыслие в своих рядах, — объяснялось в письме, — признавая, что писательство — это акт совести и что авторы должны быть свободны следовать собственной совести». Но протестующие не хотели, чтобы писатели следовали своей индивидуальной совести. Они не требовали включения кого‑либо — они требовали исключения тех, кого называли сионистами, и осуждения Израиля по формуле, которую сами предписывали. Их лишь просили перестать срывать мероприятие — а не отказаться от участия, — мероприятие, которое давало молодым писателям возможность встретиться со своей аудиторией. Но этого было недостаточно. Не имели значения ни Рушди, показывающий свои шрамы, как Кориолан, ни призывы к творческой солидарности как способу сохранить различия, а не политическое единообразие, которое эти различия демонизирует.
Те же оруэлловские перевёртыши и логика кривого зеркала болезненно проявились и в распаде нынешней Adelaide Writers’ Week — крупнейшего литературного фестиваля Австралии. Он развалился после того, как правление исключило из программы Ранду Абдель‑Фаттах — австралийскую писательницу, активистку и академика, которая считает, что «если вы сионист, у вас нет ни притязания, ни права на культурную безопасность». Решение удалить Абдель‑Фаттах было принято после самого смертоносного террористического нападения в истории Австралии: вооружённые люди напали на евреев, собравшихся на ежегодном празднике Chanukah by the Sea на пляже Бонди‑Бич, убили 15 человек, среди них 10‑летнюю девочку, и ранили ещё 40.
До нападения, которое могло оказаться еще более разрушительным, если бы брошенные в толпу самодельные взрывные устройства взорвались, двое террористов, молодой австралиец и его отец, сняли себя на видео с оружием, флагами ИГИЛа и Кораном, обвиняя «сионистов» и тем самым обозначая евреев как людей, не имеющих права на физическую безопасность.
По мнению правления фестиваля и премьер‑министра Южной Австралии Питера Малинаускаса, поддержавшего это решение, «было бы некультурно чувствительно приглашать писательницу, которая хочет лишить других культурной безопасности, в этот беспрецедентный момент, так скоро после Бонди». Тем более писательницу, которая называла сионизм «геноцидной бойней», но не считала ХАМАС террористической организацией; которая 7 октября испытала «проблеск надежды», «ощутимый, реальный и воодушевляющий», и 8 октября сменила заставку в своих соцсетях на изображение параплана с палестинским флагом. Это было на следующий день после того, как бригады «Аль‑Кассам», которых она не считала террористами, на парапланах вторглись на юг Израиля, который она не признаёт Израилем, и убивали, пытали, похищали и насиловали молодых людей на музыкальном фестивале. Впрочем, сама она называла сообщения о сексуальном насилии «пропагандой о зверствах изнасилований», несмотря на то что это была правда.
Подавляющее большинство писателей покинули фестиваль в знак поддержки Абдель‑Фаттах, фактически дезорганизовав его.
Когда фетва пришла в Австралию — что сделал я?
Я сам участвовал в Adelaide Writers’ Week двумя годами ранее, через пять месяцев после 7 октября. Не думаю, что у меня состоялся хоть один разговор о литературе — даже с теми писателями, которых я там встретил. Большинство из них, как и я, писали нон‑фикшн, о которых можно говорить разве что как о темах, даже если надеешься, что слова будут жить собственной жизнью на страницах книг. Вокруг царила атмосфера политики — там, где должно было быть что‑то другое.
В то время я читал книгу «Великая держава: Китай и мир» (Great State: China and the World) историка искусства Тимоти Брука, который рассказал историю о том, как в молодости, в 1974 году, учился в Пекине, когда страна едва только начала открываться для западных людей. Он решил посетить Жёлтый храм в Пекине, построенный в XVII веке императором династии Цин для приема пятого Далай‑ламы. Жёлтый храм нигде никак не был обозначен, но Брук знал, как он выглядит и где находится. Он знал и его историю, но из вежливости спросил смотрителя по‑китайски:
— Что это за место?
— Никакое это не место, — последовал ответ.
Разумеется, Далай‑лама больше здесь не был почётным гостем, но его храм — «дворец, достойный высшего земного воплощения Будды» — стоял на виду. Тем не менее, как понял Брук, для нас обоих было бы лучше, если бы Жёлтый храм просто не существовал.
Я много думал об этой истории, особенно когда мы с женой пытались говорить об Израиле. Даже когда люди сами поднимали эту тему, они словно обходили её стороной, говоря о «Ближнем Востоке», чтобы не произносить самого названия, и избегая разговора о наших чувствах, о войне, которую, по‑видимому, они считали возможным понимать лишь одним образом. Возможно, они исходили из того, что мы будем считать Израиль обычной страной, существующей по тем же правилам, что и другие государства, имеющей обязанность защищать себя и возвращать своих заложников. И что она ведёт войну сразу на семи фронтах против прокси‑сил, организованных, финансируемых и вооружённых нефтяной теократией, в десять раз превосходящей её размерами.
За завтраком мы встретились с бывшим премьером одного из австралийских штатов. Он сам заговорил об этом — словно мы олицетворяли его бывших еврейских избирателей и друзей, которые теперь больше не разговаривали с ним. Он с сожалением говорил об их гневе. Убийства в Газе ужасны, сказал он, и я согласился, что это страшная война. Он сочувствовал протестующим, несмотря на их геноцидные лозунги, хотя, добавил он, сам не стал бы с такими группами разговаривать из‑за их насилия.
— А что, если Израиль делает лишь то, что необходимо для собственного выживания и возвращения заложников? — спросил я.
Я упомянул Иран и многочисленные фронты войны, израильтян, покинувших дома из‑за ракетных обстрелов на севере, геноцидные обещания различных прокси‑сил.
— Всё равно, — ответил он. — Я всегда поддерживал право Израиля на существование, но теперь цена слишком высока. Я не вижу, как это можно поддерживать.
Я понимал, что он уже не у власти, но спросил: утверждает ли он тем самым, что следует задним числом отменить признание права Израиля на существование — так же, как можно было бы отменить Четырнадцатую поправку к Конституции США, потому что защищать людей, чьи права она гарантирует, стало слишком трудно? Или вы решили, что они больше не равны? Или утратили своё право?
Он не ответил. Он поднял эту тему не ради подобного разговора, и было ясно, что беседа закончена. Нам обоим, видимо, было бы проще, если бы не существовало никакого Храма.
Ужасные события, развязанные Исламской Республикой, включая её войну против собственного народа, это не сюжетная линия, и многое ещё остаётся неизвестным. Но как мы будем понимать их, когда зажжётся свет? Шокуфе Азар, австралийская писательница иранского происхождения, написала, объясняя, почему отказалась присоединиться к бойкоту фестиваля в Аделаиде: «То, что я вижу сегодня в Австралии, глубоко тревожит меня: не просто несогласие, а растущая структурная нетерпимость к другим взглядам. Этот климат очень напоминает мне годы после Исламской революции в Иране в 1979 году, когда ярлыки, исключение и идеологические чистки постепенно превратили интеллектуальную сферу в монофонию, а механизмы, призванные сопротивляться тирании, сами стали инструментами подавления. Наша история показывает, что монофония не ведёт к справедливости; в конечном счёте она приводит к созданию самых жестоких и идеологизированных режимов».
Иранский кризис с заложниками — иранские студенты забираются на ворота посольства США в Тегеране 4 ноября 1979. AFP
Трудно не ощущать, что фетва витает и сейчас. Статья Шокуфе называлась так: «Я отказалась присоединиться к бойкоту Adelaide Writers’ Week. Нападки на меня с тех пор пугают»....
Возрождение сословно кастовых порядков, отмена равенства людей перед законом и создание новой аристократии.
Мы считаем, что при нашем общественном строе все самые заслуженные, преданные и высокопоставленные истинные коммунисты - должны быть объединены в специальные сакральные сообщества, которые будут обладать властью, привилегиями и духовным почётом. Иными словами, это будет коммунистическая аристократия, которая будет правильно организовывать жизнь людей, духовно развивать общество и являться властью лучших. Эти аристократы будут жить в специальных поместьях-коммунах, где они будут иметь все условия что бы посвящать свою жизнь наслаждению, красоте и высокому служению. Введение сословно кастовых отношений в свою очередь означает что при нашем общественном строе общество будет разделено на сословия, принадлежность к каждому из которых будет определяться тем, насколько человек полезен для истинно социалистической системы и насколько его личностные характеристики соответствуют принципам нашей идеологии. И соответственно, чем больше человек приносит пользы истинному социализму и чем больше соответствует его морально идеологическим принципам - тем к более высокому сословию он принадлежит. И наконец неравенство людей перед законом заключается в том, что чем больше человек соответствует принципам нашей идеологии, - тем больше у него прав, свобод и поблажек перед законом. И наоборот - чем меньше он соответствует принципам и требованиям нашей идеологии, - тем меньше у него прав и свобод, и тем более строг к нему будет закон в тех или иных ситуациях. Например, если добрый и нежный человек, верующий в истинный коммунизм убьёт злого и грубого человека – то ему вынесут мягкое наказание, а если наоборот – то есть если свирепый и жестокий человек убьёт доброго и нежного истинного коммуниста – то убийцу должны будут казнить очень жестоким способом. Таким образом мы поддерживаем аристократизм, сословность и правовое неравенство для того, чтобы проводить положительную селекцию людей, возвышать и поддерживать достойных, и принижать и отсеивать недостойных. Мы отрицаем плебейскую уравниловку и считаем, что единственное правильное равенство это - равенство по отношению к средствам производства. Люди должны быть равны по отношению к экономическим благам, которые должно справедливо распределятся, исходя из того сколько трудовых усилий человек вносит в общее благо и насколько он полезен для нашей системы. От каждого по способностям – каждому по труду. То есть люди должны быть равны в том плане что экономические блага должны работать на всех, кто честно трудится и вносит вклад в общее благо. Однако следует помнить, что чисто в духовном плане люди не равны. Уровень соответствия характера всем принципам нашей идеологии у всех людей будет разный. Есть люди, которые верят в идеи истинного коммунизма, любят природу, обладают чувственным характером, занимаются эзотерикой и желают бороться со злом. А есть бездушные рационалы, которые ненавидят религию, высмеивают любые формы духовности и проявляют лояльность капитализму. Очевидно, что никакого равенства между такими людьми нет и не может быть по определению. Точно также есть национальные культуры, в которых приветствуется добродушие, нежность и раскрепощённость души, а есть народы, культура которых продвигает жестокость, грубость, агрессивность и доминирование. Соответственно никакого равенства между разными народами нет и не может быть. Люди духовно не равны, а соответственно – граждане должны иметь разные права, а господствующая система должна на всех воздействовать по-разному, – одних возвышать, а других дискриминировать. Это естественный порядок вещей, свойственный иерархии духа. Однако капитализм всё переворачивает с ног на голову. Капитализм делает людей неравными по отношению к средствам производства и несправедливо распределяет ресурсы, но при этом уравнивает людей перед законом, отрицает сословность и не приемлет истинную аристократию. Капитализму нет дела до того добрый человек или злой, каким духовным потенциалом он обладает и во что он верит. Таким образом в экономическом плане капитализм порождает эксплуатацию, а в духовном – поощряет деградацию и вырождение.
Принудительный труд и работорговля.
Так же надо обязательно рассказать и о том, что наша идеология приемлет рабство. Да-да, вы не ослышались, мы коммунисты, поддерживающие рабство. Мы считаем, что людей можно продавать как вещи и делать из них свою личную собственность. Только рабство должно быть не формой эксплуатации человека человеком, а методом наказания. При таком подходе людей за определённые преступления могут не сажать в тюрьму, а обращать в рабство на определённый срок. То есть рабство это, своего рода некая альтернатива тюремному заключению. Тремя основными нашими аргументами в пользу рабства являются пять принципов: свобода, справедливость, духовное развитие, экономическая выгода и польза для аристократии. Свобода здесь заключается в том, что мы выступаем за великое множество позитивных свобод: полная свобода слова, свободное оружейное законодательство, отмена всеобщего обязательного образования и радикальное ослабление бюрократического контроля во всех сферах жизни. И если мы являемся такими уж поборниками свободы, то надо быть последовательными и признать, что в некоторых аспектах жизни у человека должна быть полная свобода: в том числе и свобода быть рабовладельцем. Люди должны иметь возможность владеть рабами, на плечи которых они смогут возложить бытовой труд, обслуживание дома и прислуживание по хозяйству. Кроме того раба при нашем общественном строе можно будет купить и устроить его на работу, а ту зарплату, которую он будет получать - хозяин сможет присваивать себе. Таким образом свобода владеть рабами это прежде всего свобода иметь возможность избавиться от необходимости заниматься нелюбимым трудом и возможность жить без нужды. Справедливость здесь заключена в том, что если человека обращают в рабство за определённое преступление против нашего общественного строя, то это абсолютно справедливо, ибо когда враги нашей идеологии и пособники угнетателей становятся рабами и принуждаются к тому, чтобы искупать свою вину путём рабского труда и работы на праведных людей, - то это в высшей степени справедливо. Ибо во первых они получают таким образом по заслугам, а во вторых когда злые и грешные люди страдают и занимаются рабским трудом, на благо достойных и благородных людей живут, - то это также в высшей степени справедливо. Когда хорошие люди живут за счёт страданий нечестивцев и угнетателей то это высшее благо. Например, если обращённый в рабство злой и свирепый антикоммунист работает на нежную и высокодуховную коммунистическую аристократку, или когда рабы в трудовых лагерях производят дешёвую и доступную пищу для широких слоёв трудящихся – то это и есть наглядные примеры справедливости. Духовное развитие здесь заключается в том, что с помощью рабства можно перевоспитать враждебные для нашего общественного строя элементы и поставить их на путь истинный. Польза аристократии здесь заключается в том что при нашем общественном строе коммунистические аристократы, - то есть элита нашего общества сможет владеть рабами и жить в комфорте за счёт их труда. Рабы находящиеся в аристократических общинах будут проводить для аристократов ванные процедуры, делать им массаж, обслуживать их в вопросах бытового труда и устраивать для них развлекательные мероприятия. И поскольку коммунистические аристократы это, буквально одни из самых лучших людей, - то есть самые идейные и самые заслуженные адепты нашей идеологии, в то время как люди обращённые в рабство - это враждебные нашему строю элементы, то это означает что если достойные и благородные аристократы живут за счёт рабского труда грешников и нечестивцев, - то это справедливо и выгодно для лучших людей. Ну и экономическая выгода в наших вопросах рабовладения заключается в том что рабство и принудительный труд всё ещё остаются актуальными с точки зрения экономической выгоды. Конечно же за последние несколько сотен лет экономическая эффективность рабского труда значительно снизилась, однако занимать определённую нишу в экономике рабство и принудительный труд могут даже сегодня.
Классическая кибернетическая модель коммуникации Винера предполагает, что есть источник, отправляющий сообщение с информацией, и получатель, который его принимает. В канале между источником и получателем возможны искажения и потери (например, эмоции, неточные формулировки, если отправитель и получатель это живые люди). Но смысл при этом считается существующим заранее, а задача коммуникации состоит лишь в том, чтобы доставить его без искажений, насколько это возможно. Именно из такой модели исходят, например, авторы книг по регулярному менеджменту, когда описывают принципы постановки задачи подчинённому или объясняют, как сотрудник должен отчитываться о проделанной работе. Та же логика лежит в основе большинства гайдов по проведению маркетинговых или UX-исследований, где предполагается, что исследователь сначала формулирует чёткий список вопросов, задаёт их стандартизированным способом и собирает ответы, из которых извлекается знание о проблеме. Всё это хорошо согласуется с более широкой установкой позитивизма: стремлением уменьшить неопределённость мира с помощью стандартизации и точного языка.
Стандартизация как способ контроля неопределённости
Но в современном мире всё сложнее становится говорить о положении, где у источника есть одна ясная и окончательная информация, которую он просто передаёт другим. Данных стало слишком много, они появляются слишком быстро, легко доступны, и практически для любой позиции можно найти как подтверждающие данные, так и противоречащие ей. В узком смысле это затрудняет выработку «правильной» модели, с которой можно было бы жить какое-то длительное время. В более широком смысле это приводит к размыванию границ профессий, которые традиционно строились вокруг таких моделей знания. Если раньше профессии строились вокруг относительно устойчивых корпусов знаний и методов работы с ними, то теперь доступ к информации больше не ограничен дисциплиной: маркетолог может работать с продуктом, инженер обсуждать рынок, аналитик участвовать в продажах. Формальные рамки профессий начинают терять устойчивость, а вместе с ними размывается и граница между уровнями опыта. Диплом или курс больше не служат достаточным основанием считать человека готовым к работе, и формальное обучение перестаёт быть чёткой точкой входа в профессию.
В такой ситуации смысл приходится рассматривать не как то, что вкладывается в деловую коммуникацию, а как то, что формируется прямо внутри обсуждения. Понимание здесь возникает не как передача готового содержания от одного участника к другому, а как результат самого разговора, в котором разные интерпретации постепенно начинают соотноситься друг с другом.
Слова-кладовки
В результате начинает ломаться модернистская логика разделения этапов. Раньше предполагалось, что сначала формулируется теоретическая модель проблемы, и только потом начинается практика её решения. На уровне управления это обычно выражалось в разделении между моделированием и работой: сначала анализ и построение модели, затем её реализация. Теперь эти этапы всё чаще переплетаются: моделирование происходит прямо внутри работы, а понимание проблемы уточняется уже в процессе её решения.
Чтобы такая коммуникация вообще могла начаться, участникам нужны временные точки сборки смысла. Эту роль выполняют то, что можно назвать словами-кладовками — по аналогии с предложенным Льюисом Кэрроллом термином «слова-чемоданы», которые объединяют два значения в одном слове. Только если слова-чемоданы соединяют два смысла, то слова-кладовки могут содержать множество разных интерпретаций в зависимости от контекста. К таким словам в деловой среде часто относятся, например, стратегия, бренд, инновация, проблема и т.д. Они работают как временные контейнеры, в которые участники разговора складывают свои представления о проблеме.
Что, скажем, может означать фраза «наша стратегия — увеличить лояльность»? Два сложных, неоднозначных концепта, объединённых метафорой роста. В отрыве от контекста такая фраза может иметь такое количество интерпретаций, что проще сказать, что она вообще не несёт конкретного смысла. Это лишь приглашение к обсуждению, хотя и лингвистически сформулированное в виде утверждения.
Таким образом коммуникация может начаться даже тогда, когда участники ещё вообще не понимают друг друга. Они используют одни и те же слова, но связывают с ними разные значения, которые принесли из своих областей знаний. Тем не менее разговор продолжается, потому что слова-кладовки создают временную иллюзию общего пространства обсуждения. По мере разговора эти значения постепенно уточняются: участники начинают соотносить свои интерпретации, корректировать формулировки и постепенно приходят к более устойчивому пониманию проблемы. Если бы они, как требует учебник по системному анализу, сначала попытались строго определить термины, которыми будут пользоваться для формулирования проблемы и её решения, то, возможно, так и не начали бы ничего делать.
Возвращение живого разговора
Во всём описанном выше есть определённая ирония. Значительная часть европейского модернистского проекта была направлена на то, чтобы уменьшить неопределённость мира с помощью стандартизации и точного языка. Предполагалось, что проблемы можно чётко описать, а коммуникацию превратить в передачу однозначных сообщений. Но в постдисциплинарной среде, где знания быстро обновляются, дисциплины пересекаются, а задачи постоянно меняют форму, значительная часть работы происходит раньше, чем проблемы успевают быть сформулированы.
В результате в деловую коммуникацию возвращаются разговорные конструкции и неформализованное взаимодействие. Размывается птичий язык отдельных дисциплин, и деловая коммуникация всё больше начинает напоминать обычный кухонный разговор, в котором участники совместно пытаются понять, о чём именно они вообще говорят.
При этом речь не идёт об отказе от концептуализации или возвращении к наивному бытовому разговору. Скорее это отказ считать стандартизированный язык дисциплин единственно правильной формой «научного» разговора о проблемах. В среде продуктовых и маркетинговых исследований этот процесс идёт уже несколько лет и часто описывается термином «демократизация исследований», когда проведение исследований перестаёт быть исключительной задачей узких специалистов и становится частью повседневной работы продуктовых команд. Похожий процесс сегодня начинает происходить и в программировании под воздействием развития GPT: барьеры входа в профессиональный язык постепенно снижаются, а сама работа всё чаще принимает форму совместного поиска решений в диалоге с инструментами. То, от чего модерн пытался избавиться как от источника неопределённости, снова становится рабочим инструментом обсуждения.
Список литературы
Ханс-Георг Гадамер. Истина и метод.
Мишель Фуко. Археология знания.
Никлас Луман. Социальные системы.
Жан-Франсуа Лиотар. Состояние постмодерна.
Юрген Хабермас. Теория коммуникативного действия.
Лев Успенский. Слово о словах.
Регулярно пишу в Telegram-канал Chief Philosophy Officer о философии бизнеса и управленческого мышления. Заходите.